Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - часть 94

 

  Главная      Учебники - Разные     Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - 1989 год

 

поиск по сайту            правообладателям  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

содержание   ..  92  93  94  95   ..

 

 

Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - часть 94

 

 

подошел здесь вплотную к тем проблемам воздействия искусства на зрителя (или восприятия 
искусства), которые новейшая эстетика дефинирует как вчувствование, сопричастность, сопе-
реживание, эмоциональный настрой и т. п. Понятно, что тогда еще не приспело время для спе-
циальных разысканий в этом направлении, однако важно отметить, что в византийской эстети-
ке  этого  и  последующего  периодов  вопрос  о  психологической  функции  искусства  возникал 
достаточно регулярно, находя опору в постановке этой проблемы еще патристикой IV—V вв. 

Вскрывая  психологическую  функцию  изображения,  Никифор  приходит  к  выводу,  что 

миметическое изображение, подражая лишь внешнему виду архетипа, каким-то образом (Ни-
кифор  еще  не  знает  каким)  передает  зрителю  информацию  обо  всем  первообразе  в  целом, 
включая и его неописуемую и неизобразимую природу. Никифор улавливает важную тенден-
цию творчества художника: передавая внешний вид оригинала выразить в нем его невидимую 
глазом сущность. Художник, отмечает Никифор, изображая, не разделяет внешний вид и внут-
реннее содержание первообраза, но стремится показать их в единстве. Живописец, пишет он, 
скорее соединяет, чем разделяет внешнее и внутреннее. В результате из-за «сходства с перво-
образом и благодаря воспоминанию в нашей памяти одновременно возникает не только види-
мый человеческий образ Христа, но даже, вследствие ипостасного единства и неделимости,— 
и [сам] Логос, хотя он неописуем и неизобразим по природе, невидим и совершенно непости-
жим» (Ibid. Antir. I. 23, 256АВ). Собственно именно эта идея, хотя долгое время и не имевшая 
такой  четкой  формулировки,  внутренне  вдохновляла  иконопочитателей.  В  какой-то  мере  ее, 
видимо, {422} пытался на неоплатонической основе понять и сформулировать и Феодор Сту-
дит в своей концепции «внутреннего эйдоса». 

Файл byz423g.jpg 

Богоматерь. 
Вторая четверть XII в. 
Собор св. Софии. 
Константинополь. 
Мозаика, в южной галерее.
 

Рассматривая живопись, наполнявшую византийские храмы, Никифор разделяет ее на 

две группы: декоративную (для украшения) и сакральную, или «священную». К первой он от-
носит в основном зооморфные и растительные изображения на тканях и других предметах, ис-
пользуемых в культовом обиходе; сакральными считает изображения лиц и событий «священ-
ной истории». Все они выполняли различные функции в храме и соответственно им восприни-
мались  верующими  византийцами. «Изображения  животных  находятся  в  алтаре  не  для  про-
славления  и  поклонения,  а  для  украшения  тканей,  на  которых  они  вышиты...  Относя  честь  к 
святыне,  он  (верующий.—  В.  Б.)  не  уделяет  этим  изображениям  ничего,  кроме  рассматрива-
ния».  По-иному  обстоит  дело  со  «священными  изображениями».  Никифор  считает,  что  «они 
святы сами по себе и приводят на память святые первообразы» и поэтому достойны поклоне-
ния наряду с другими святынями (Ibid. III.45, 464D—465A). Одно из главных назначений их — 
служить объектом поклонения. Именно с этой целью помещали изображения на алтарных пре-
градах (прообраз иконостаса), на колоннах и над воротами и дверьми храмов. «Ради ли только 
красоты и украшения устраивали это христиане,— риторически вопрошает Никифор,— или же 
видели в этом необходимую принадлежность своего обихода? Зная, что эти места суть места 
поклонения, они ради поклонения устраивали там изображения» (Ibid. 465AB). Поклонные об-
разы (иконы) занимали еще с доиконоборческих времен главное и почетное место в византий-
ских храмах, что нашло отражение и в суждениях отцов церкви. 

Никифор  уделил  внимание  и  литургическим  образам.  Проблема  литургического  об-

раза,  или  символа,  ибо  этот  «образ»  имеет  своеобразный  символический  характер,  занимает 
важное место в византийской эстетике. На его основе строился синтез искусств храмового дей-
ства. Сакральное ядро этого синтеза составляет таинство евхаристии, совершающееся во время 
Литургии,  динамической  основой  синтеза  выступает  молитва,  а  гносеологически-
семантической основой является литургический образ. {423} 

Другими словами, таинство Евхаристии — это цель всего богослужебного цикла 

22

, мо-

литва — динамическое содержание храмового действа, организованного путем соединения це-
лого  ряда  искусств  (архитектуры,  живописи,  декоративных  искусств,  музыки,  поэзии,  декла-
мации, своеобразной хореографии, организации световой среды и др.), а литургический образ 
— семантический ключ к пониманию внутренней сущности богослужебного действа в целом, а 
также — значения всех  его  элементов  в  отдельности, как и  семантики их связей. Литургиче-
ская  символика  выступала  главным  систематизирующим  принципом  культового  синтеза  ис-
кусства. Без учета этого факта не могут быть правильно поняты и до конца осмыслены произ-
ведения всех видов византийского искусства, входивших в храмовый синтез. 

Перенеся центр тяжести познания первопричины в сферу литургического гносиса, ви-

зантийские мыслители разработали сложную систему символического восприятия литургии и 
всех  ее  элементов,  которая  формировалась  по  двум  направлениям.  Первое,  наиболее  распро-
страненное  и  ориентированное  на  коллективный  субъект  восприятия — народ,—  развивало 
«реальную»  символику,  а  второе,  более  узкое,  связанное  с  индивидуальным  восприятием,— 
«умозрительную» символику. 

С  первым  направлением  связаны  имена  прежде  всего  «практиков» «литургического 

гносиса»: Кирилла Иерусалимского (IV—V вв.), Германа Константинопольского (VIII в.), ар-
хиепископа Симеона Солунского (XV в.). Главным теоретиком второго был Максим Исповед-
ник. 

Первое  направление  понимает  литургию  со  всеми  ее  элементами  как  систему  особых 

«образов», символов — «реальных символов», которые одновременно и обозначают, и «реаль-
но» являют обозначаемое. Наиболее ясно эту мысль сформулировал Симеон Солунский, одна-
ко  и  в  период  иконоборчества  у  константинопольских  патриархов  Германа  и  Никифора  она 
звучала  достаточно  отчетливо.  Литургический  образ — это  такой  «образ»  архетипа,  который 
«обладает  его  силой».  Именно  в  этом  смысле  и  воспринималась  «реальная  символика»  бого-
служения византийцами, так как только «образ», не «являющийся» «по сущности» архетипом 
(ибо это невозможно даже при византийском антиномизме), но обладающий его энергией, мог 
стать достойным посредником на пути постижения этого архетипа. 

«Реальная» литургическая символика определяла и так называемый «топографический 

символизм» внутреннего пространства храма — существенный фактор для осмысления систе-
мы росписей 

23

Изображения в храме на уровне восприятия также включались в общее литургическое 

действо, способствуя своей эстетической значимостью созданию эффекта мистического едине-
ния неба и земли. Так, по мнению Симеона Солунского, «священные изображения» Спасителя, 
Богоматери,  Иоанна  Крестителя,  ангелов,  апостолов  и  других  святых  на  алтарной  преграде 
(прообразе иконостаса) означают «и пребывание Христа на небе со своими святыми, и присут-
ствие его здесь среди нас» (PG. Т. 155. Col. 345CD). Эта мысль лежит в основе всей византий-
ской церковной эстетики, ее понимания живописного образа. {424} 

Максим  Исповедник  в  своем  «Тайноводстве»  разработал  иной  аспект  литургической 

символики.  Его  интересовал  «философско-умозрительный»  смысл  как  всего  литургического 
действа, так и его элементов. При этом он различал общее, более широкое значение каждого 
элемента и его частные смыслы. Так, церковь в общем плане является «образом и изображе-
нием Бога», а в частности, так как она состоит из святилища и собственно храма — наоса,— 
образом мысленного и чувственного мира, а также — образом человека и образом души, как 
состоящих из духовной и чувственной частей (PG. Т. 91. Mystag. 24. 705А—С) 

24

Частные смыслы основных элементов литургии Максим дифференцирует в соответст-

вии  с  тремя  категориями  субъектов  восприятия.  Одно  значение  имеет  тот  или  иной  элемент 
богослужения  для  «уверовавших»,  другое  для  «практиков»  и  третье  для  «гностиков».  Идеи 

                                                           

22

 

Бычков В. В. Из истории византийской эстетики. С. 180 и след.

 

23

 

См. подробнее: Demus О. Byzantine Mosaic Decoration. L., 1947. Р. 87—88.

 

24

 

О  некоторых  других  аспектах  образа  у  Максима  Исповедника  см.  интересную,  но  дискуссионную  в  ряде 

пунктов ст.: Живов В. М. «Мистагогия» Максима Исповедника и развитие византийской теории образа // Художест-
венный язык средневековья. М., 1982. С. 108—127.

 

Максима  не  подвергались  дальнейшей  разработке  в  иконоборческий  период,  но  составляли 
наряду с теорией Псевдо-Дионисия как бы фундамент теории образа иконопочитателей. 

Проблемы  образа,  изображения,  иконы  занимали  главное  место  в  византийской  куль-

туре и эстетической теории VIII—IX вв. 

В истории культуры столь глубокая, всеобъемлющая, многоаспектная разработка этих 

проблем — явление беспрецедентное и уникальное. Ни до периода иконоборчества, ни после в 
течение многих столетий теоретические аспекты изобразительного образа, а в связи с этим и 
образа художественного вообще, не привлекали такого широкого внимания теоретиков и прак-
тиков духовной культуры. Трудно переоценить значение византийской теории образа VIII—IX 
вв. для последующего развития византийской художественной культуры и культур стран вос-
точнохристианского региона. На протяжении всего средневековья она ориентировалась на эту 
теорию. Ясно, что далеко (и, как правило) не каждый византийский пли старославянский мас-
тер знал теорию образа во всех ее нюансах и, работая над каждой иконой, держал ее в уме. Та-
кие  умудренные  мастера  (типа  Феофана  Грека)  скорее  исключение,  чем  правило,  для  визан-
тийского  мира.  Теория  образа  одухотворяла  византийское  художественное  творчество  опо-
средствованно и как бы изнутри. С XI в. она вошла в самую суть православного богословия и, 
шире,  всего  византийского  миропонимания.  Под  ее  влиянием  сформировались  каноны  всех 
видов византийского искусства, начиная с общего богослужебного канона, включавшего в себя 
многие  виды  искусства.  Наконец,  сам  творческий  метод  византийских  мастеров,  передавав-
шийся из поколения в поколение, сложился на основе этой теории. Короче, даже те византий-
ские мастера, которые не знали вообще никаких теорий, а только умели писать иконы да мо-
литься, жили в духовной атмосфере, насыщенной идеями этой теории, и внесознательно руко-
водствовались ими в своем творчестве. 

Византийская теория образа имеет большое значение и как важный этап в истории эс-

тетической  мысли.  Теоретики  изобразительного-искусства VIII—IX вв.  поставили  и  попыта-
лись решить, отнюдь небезуспешно {425} для своего времени, многие из тех проблем, которые 
до сих пор являются актуальными в современном искусствознании, эстетике, герменевтике. 

Уделив основное внимание проблемам образа, византийцы VIII—IX вв. не забывали и о других 
эстетических проблемах. Традиционная эстетическая категория «прекрасное» занимает скром-
ное место в трактатах иконопочитателей. Здесь они во многом опираются на соответствующие 
идеи патристики и скорее уточняют отдельные положения своих предшественников, чем вно-
сят в них что-либо новое. 

К  материальной красоте  они относятся холодно, хотя и не отрицают ее.  Иоанн Дама-

скин,  защищая  живописные  изображения,  призывает  иконоборцев  не  хулить  материю,  ибо 
«нет  ничего  презренного  в  том,  что  произошло  от  Бога» (PG. Т. 94. Io. Dam. De imag. I. 16). 
Ссылаясь  на  библейский  авторитет  (Быт. 1.31), он  утверждает,  что  материя  прекрасна (Ibid. 
II.13) и недостойна порицания сама по себе. Материальную красоту Иоанн понимает в чисто 
античных  традициях  как  некое  абсолютное  совершенство  видимого  облика.  Даже  небольшое 
клеймо на прекрасном лице «уничтожает всю красоту» (Ibid. 1.2). Однако красота человеческо-
го тела совершенно не волнует византийских религиозных мыслителей этого времени. Иоанн 
Дамаскин, в отличие, например, от Немесия Эмесского, трактат которого он переписывает во 
многом почти дословно, практически не замечает красоты человеческого тела. Ему чужды вос-
торги Немесия по ее поводу, он обращает внимание только на утилитарную целесообразность 
всех органов человеческого тела. Даже в парности и симметричности органов чувств он не ви-
дит,  в  отличие  от  Немесия,  ничего  эстетического,  но  рассматривает  второй  орган  (ухо,  глаз) 
лишь как резервный на случай повреждения первого (Ibid. De fide orth. II.18). 

Не материальная, но духовная, божественная красота привлекает все внимание религи-

озных мыслителей того времени. Иоанн Дамаскин, приведя большую цитату из Григория Нис-
ского  о  божественной  красоте,  разъясняет,  что  «божественная  красота  блистает  не  какою-
нибудь  фигурой,  или  благодаря  какой-то  прелести  красок,  и  поэтому  ее  нельзя  изобразить» 
(Ibid. De imag. I.25, 1269В). 

Никифор Константинопольский, передавая легенду о нерукотворном образе правителя 

Авгара, утверждал, что лицо Христа даже в период его земной жизни имело такую «необыч-
ную красоту и блеск», что живописец не смог изобразить его и Христу пришлось самому запе-
чатлеть свой образ на плате, приложив его к лицу (PG. Т. 100 Antir III 42 461АВ). 

По  мнению  того  же  Никифора,  духовные  красоты  наполняют  небо (Ibid. Apolog. 41, 

660В), а душа украшается «дивной красотой» добродетелей, благочестия и праведности (Ibid. 
43, 672D). 

В византийской, как и в любой другом религиозной эстетике, прекрасное как один из 

предметов духовного наслаждения во многом перемещается с уровня конкретно-чувственных 
вещей и явлений в духовно-этическую сферу, которая, по словам Феодора Студита, освящена 
духовной «красотой Христа». Здесь в качестве идеала почитается не прекрасный телом чело-
век, но тот, «кто украшен духовно, даже если по внешнему {426} виду он был бы нищим, сле-
пым,  хромым,  увечным  и  имел  бы  какие-либо  другие  недостатки,  которые  считаются  позор-
ными у людей» (Ibid. Т. 99. Serm. catech. 43). Эта эстетика, активно развивавшаяся монахами и 
сторонниками подвижнической жизни, утверждала идеал духовной красоты в качестве основ-
ного  и  практически  единственного  идеала  человеческой  жизни  и  подходила  к  оценке  всего 
комплекса жизненных явлений с меркой этого идеала, часто формулируемого в ригористиче-
ской форме. 

Для  монастырской  эстетики  аскетизма  характерно  утверждение  духовной  красоты  в 

резком  противопоставлении  красоте  материального  мира.  Феодор  Студит,  уделивший  много 
внимания духовной красоте, считал, что те, кто увлекается красотой материальной, пребывают 
«в  ослеплении  относительно  того,  что  прекрасно»,  и  призывал  своих  коллег  «не  желать  пре-
красного настоящей жизни» (Ibid. 18). 

Предел  духовной  красоты  для  христиан  заключен  в  божественной  красоте,  к  которой 

они стремятся, но описать которую не в состоянии человеческое слово. По античной и ранне-
византийской традиции истинно прекрасное постигается только прекрасным, поэтому для по-
стижения божественной красоты необходимо иметь прекрасную душу. На обретение душевной 
красоты и направлены были старания византийских подвижников. Сохранению и обретению ее 
активно способствует духовное созерцание прекрасного, притом не только в форме духовной 
красоты,  хотя  она  и  занимает  первое  место,  но  и  красоты  видимой,  особенно  природной.  По 
мнению  Феодора  Студита,  необходимо  стремиться  созерцать  «ангельские  и  небесные  силы, 
тамошние неизреченные и неизъяснимые красоты, световидные обители апостолов, пророков, 
мучеников  и  всех  праведных,  самый  небесный  свод,  солнечный  луч,  лунный  блеск,  хоры  со-
звездий и все другие, воспринимаемые чувствами предметы,— не для того, чтобы на них оста-
навливаться, но чтобы, созерцая при их посредстве творца всего существующего, мы сохрани-
ли свою красоту неповрежденной» (Ibid. 100). 

По мнению Феодора, Бог вложил в человека чистую и прекрасную душу. А так как она 

создана по образу и подобию Божию, то, «будучи отображением божественной красоты, она и 
сама причастна ей» (Ibid. 20). Под воздействием грехов душа утрачивает изначальную красоту 
и  делается  безобразной.  Цель  человеческой  жизни,  по  мнению  Феодора,  сохранить  или  вер-
нуть, если она утрачена, душевную красоту. 

Ориентация  на  духовный  абсолют  заставляет  его  видеть  за  материальной  красотой 

лишь тленную и преходящую материю. Если «красивый и цветущий сегодня завтра полагается 
во гроб издающим зловоние и безобразным», то что же может быть привлекательного в такой 
красоте,—  риторически  вопрошает  Феодор.  Истинную  и  непреходящую  красоту  и  привлека-
тельность видит он лишь в «одной достойной удивления добродетели». Только на пути добро-
детельной  жизни  можно достичь  высших  ступеней  духовного  совершенства, которые  и явля-
ются высшими ступенями красоты (Ibid. 20). 

Отсюда весь комплекс нравственно-этических норм и религиозных идеалов христиан-

ства, составляющий основу добродетельной жизни, относится византийскими мыслителями к 
сфере  прекрасного.  По  Феодору  Студиту  прекрасны  пост,  бдение,  молитва,  трудолюбие,  не-
стяжание  и  другие  добродетели,  которыми  украшается  душа (Ibid. 4). А  украшается  она  «по 
образцу первозданной красоты. Украшаясь  же,  любовно привле-{427}кает к  себе»  Бога (Ibid. 
54), который обещает душе грядущие «красоты рая» (Ibid. 56), царство небесное, где «красота 
горнего Иерусалима, где радости и веселие» (Ibid. 34), где все праведники узнают друг друга 

«в красотах бессмертия» (Ibid. 22). В этом для христиан смысл и цель духовного украшения, 
возвращения душе первозданной чистоты и красоты. Прекрасен, по Феодору, весь строй и по-
рядок христианской жизни, если он неукоснительно соблюдается, и особенно жизни монаше-
ской. 

На  основе  только  что  изложенного  может  показаться,  что  понятие  прекрасного  упот-

ребляется  здесь  Феодором  не  в  эстетическом  смысле,  но  лишь  как  характеристика,  обозна-
чающая высокую степень ценности, ибо речь в целом идет об оценке и пропаганде византий-
ским идеологом христианского образа жизни. Однако это не так. Здесь мы сталкиваемся с ха-
рактерной  особенностью  византийской  эстетики,  когда  утилитарная  оценка  перерастает  в  ха-
рактеристику  собственно  эстетической  ценности.  Рассмотренные  явления  (в  частности,  образ 
жизни) не только оцениваются с позиции каких-либо (нравственных, бытовых, политических и 
т. п.) норм, но и как предметы неутилитарного духовного наслаждения, т. е. как эстетические 
феномены. 

Эстетическую  окраску  у  византийских  мыслителей  приобретают  многие  из  тех  явле-

ний,  которые  не  обладают  таковой  в  других  культурах.  Духовным  наслаждением,  радостью, 
весельем наполнены для них многие феномены религиозной жизни и сама она в целом. «Ведь 
наша жизнь,— пишет Феодор,— есть не что иное, как подготовка к празднику. Ибо посмотри, 
что  делается  [у  нас].  Псалмопение  следует  за  псалмопением,  чтение  за  чтением,  поучение  за 
поучением,  молитва  за  молитвой,  как  некий  цикл,  ведущий  нас  к  Богу  и  сочетающий  с  ним. 
Как поистине прекрасен, чрезвычайно прекрасен такой образ жизни! Как блаженна и пребла-
женна такая жизнь!» — писал Феодор (Ibid. 67). 

Подвижническая  жизнь,  которая  представляется  Феодору  «искусством  искусств»  и 

«наукой наук», доставляет ведущим ее настоящее блаженство (Ibid. 7; 39). Истинно радуются, 
по  мнению  Студита,  только  монахи,  так  как  они  лишены  каких-либо  житейских  забот,  ведут 
образ  жизни,  приближающийся  к  ангельскому (Ibid. 110), и  трудятся  не  ради  денег,  золота  и 
других земных ценностей, но исключительно «для наслаждения вечными благами» (Ibid. 58). 

Жизнь человека, проводящего ее правильно, наполнена духовной радостью, которая и 

составляет ее главное содержание. В отличие от кратковременной «телесной радости» духов-
ная — непреходяща (Ibid. 33). Человек,  размышляющий  о  первопричине  и  созерцающий  ее, 
«радуется  истинно  великой  радостью  и  наслаждается  неисчерпаемым  наслаждением» (Ibid. 
47). Все способствующее утверждению человека на путях духовной жизни приводит его в со-
стояние радости и веселья. Прежде всего, борьба с чувственными наслаждениями сама по себе 
доставляет  борющемуся  наслаждение (Ibid. 10; 85). Любой  добродетельный  поступок, «пра-
вильно» прожитый день и вся здешняя жизнь, понятая как путь к жизни вечной, сопряжены с 
духовной  радостью.  Именно  поэтому  жизнь  человека  осмысливается  Феодором  в  конечном 
счете  как  непрерывный  духовный  праздник. «Много  общенародных  праздников,—  пишет 
он,— божественных и человеческих, празднуется в этой жизни, но один есть праздник великий 
и трудный — это сама жизнь человека» (Ibid. 21. {428} Ср.: 23). Жизнь, как праздник, напол-
ненный трудами и духовной радостью,— важный мотив всей византийской эстетики, чуждый 
эстетической  культуре  греко-римской  античности,  но  отвечавший  социально-религиозным 
идеалам средневековья. 

Таким образом, византийская патристическая эстетика, поставив главным идеалом че-

ловеческой жизни «неизреченное и бесконечное наслаждение» в «будущем веке», по сути дела 
перенесла эстетический объект из материального, чувственно воспринимаемого мира в сферу 
духовной жизни человека со всеми многочисленными вытекающими отсюда последствиями. И 
эстетическая культура, и практически все виды искусства Византии формировались с ориента-
цией на этот, по-новому понятый по сравнению с античностью эстетический объект. 

Основное  внимание  византийских  мыслителей VIII—IX вв.  было  привлечено,  как  мы 

уже видели, к вопросам изобразительного искусства. Однако в связи с ним они иногда затраги-
вали и  другие виды искусства, а также  некоторые  общие  теоретические  проблемы  художест-
венной деятельности, представляющие для нас несомненный интерес. 

Так, главным принципом искусства и в этот период, на что уже указывалось, считалось 

«подражание»,  понимаемое  в  самом  широком  семантическом  диапазоне  античного  термина 
μίμησις. «Художественное  [создается]  по  подражанию  естественному»,—  кратко  резюмирует 
свою теорию искусства Феодор Студит (PG. Т. 99. Antir. III. 2.1. 417А). «Искусство подражает 

природе»,— вторит ему Никифор Константинопольский (Ibid. Т. 100. Antir. I. 16, 225D), и эти 
идеи были общим местом у теоретиков иконопочитания, опиравшихся здесь на античную кон-
цепцию мимесиса, переосмысленную в свете новой мировоззренческой ситуации. 

В трактате «Refutatio et eversio» 

25

 Никифор развивает аристотелевские идеи о «причи-

нах», приложенные еще Климентом Александрийским (Strom. VIII. 28. 2—3) к искусству 

26

. В 

отличие от Аристотеля и Климента, рассуждавших о четырех «причинах», Никифор усматри-
вает  пять  таких  «причин»:  помимо  созидательной,  формальной,  материальной  и  целевой,  он 
вводит еще «органическую причину» (’οργανικόν). Под ней, как отмечал Дж. Мэтью 

27

, имеется 

в виду мастер, непосредственно создающий произведение, а под «созидательной» — заказчик, 
которого средневековая эстетика уже с этого времени считала главным творцом произведения 
искусства,  а  истинного  художника — просто  инструментом  в  руках  заказчика. «Формальной 
причиной» является объект изображения, определяющий во многом весь  процесс творчества, 
внутреннюю  значимость  произведения  и  влияющий  на  материальную  и  целевую  «причины». 
Основу  «материальной»  составляет  материал,  из  которого  изготовляется  изображение.  Чем 
почетнее объект изображения, тем более драгоценными должны быть материалы для его изо-
бражения. «Целевая причина» понимается Никифором в аристотелевском смысле (само произ-
ведение искусства — «то, ради чего»,— Met. III. 2,996,7—8), хотя, как мы знаем {429} из его 
теории образа, и Климентово понимание «целевой причины» (ради должного почтения к изо-
браженному)  не  было  чуждым  константинопольскому  патриарху. «Целевая  причина»  в  этом 
смысле была общим местом для всех иконопочитателей. 

Если мимесис и основные «причины» творческого акта были активно восприняты ви-

зантийцами  из  античной  эстетики,  хотя  и  во  многом  переосмыслены  в  соответствии  с  новой 
духовной культурой, то такая важная категория античной эстетики, как трагическое, напротив, 
практически утрачивает свое значение в византийский период. Идея христианского человеко-
любия,  божественной  любви  и  благодати,  воскресения  мертвых  и  ожидаемого  райского  бла-
женства  снизили  высокую  в  античности  значимость  этой  категории  и  вывели  ее  на  время  из 
ряда актуальных проблем эстетики. 

Добровольная  смерть  и  последующее  воскресение  Иисуса  Христа,  пропагандируемые 

патристикой, привели к снижению роли трагического и в человеческом обществе и, соответст-
венно,  в  искусстве.  Собственно  трагические  события,  происходящие  в  жизни  людей,  и  осно-
ванные  на  них  трагические  коллизии  в  античной  драматургии  не  воспринимаются  таковыми 
христианским миром, устремленным к «вечному духовному бытию». 

Если  же  трагические  события  возникали  в  результате  столкновения  защитников  хри-

стианства с представителями «земного града», то самими христианами они не воспринимались 
как трагические, но служили источником дополнительной радости 

28

. Изображение же в искус-

стве страданий мучеников или страстей и смерти самого Иисуса Христа вызывало у византий-
цев не чувство трагического, но приводило их в умиление. Как писал Феодор Студит, «воспо-
минание о страданиях Господа нашего Иисуса Христа имеет свойство всегда приводить душу в 
умиление» (PG. Т. 99. Serm. catech. 73). В эмоциональной жизни византийца умиление занима-
ло необычайно важное место. 

Существенным  аргументом  в  защиту  религиозных  изображений  становится  в VIII—

IX вв.  традиция,  неписаное  предание.  Иконопочитатели  хорошо  знали,  что  прямых  указании 
на создание культовых христианских изображений в Новом завете нет. Но логика культурно-
исторического  развития, многовековая  культовая  практика  христиан показали, что  такие  изо-
бражения даже вопреки воле многих религиозных теоретиков первых веков христианства ор-
ганично  вошли в самую плоть византийской культуры, заняли в ней важнейшее место, стали 
одним из ее определяющих элементов. Даже более чем столетний период официальных гоне-
ний  на  сторонников  этих  изображений,  сопровождавшийся  отстранением  их  от  должностей, 

                                                           

25

 

Alexander Р. J. The Patriarch Nicephorus of Constantinople. Oxford. 1958. Р. 242—262.

 

26

 

Подробнее  см.:  Byčkov V. Aristoteles und einige Probleme der frühbyzantinischen Ästhetik // Proceedings of the 

World Congress on Aristotle. Athenai, 1981. Vol. 2. Р. 31—34.

 

27

 

Mathew G. Byzantine Aesthetics. L., 1963. Р. 120.

 

28

 

Подробнее в связи с проблемой «мученичества» см. в работе: Бычков В. В. Эстетика поздней античности II—

III вв. М., 1981. С. 143—146.

 

пытками, тюремными заключениями, ссылками и даже казнями, не смог остановить  эту важ-
ную,  обусловленную  многими  имманентными  причинами  развития  византийской  культуры 
тенденцию.  Изобразительное  искусство  неуклонно  развивалось  и  укрепляло  свои  позиции  в 
византийской  культуре  и  с IX в.  заняло,  пожалуй,  господствующее  положение  среди  других 
видов искусства. 

Почти весь комплекс причин, приведших к такой ситуации, хорошо почувствовали и во 

многом осознали сами византийские защитники изоб-{430}ражений и привели их, как мы ви-
дели, в своих многочисленных апологиях. Однако главным и практически непререкаемым ар-
гументом в пользу изображений в этот период становятся для иконопочитателей не хитроум-
ные логические, богословские и социально-бытовые доказательства, а простые ссылки на уста-
новившуюся традицию использования религиозных изображений. Незыблемый культуроохра-
няющий принцип древних цивилизаций, противостоявший всем еще не проверенным логикой 
культурного развития новациям: так делали наши предки (ср. у Никифора: PG. Т. 100. Antir, I. 
37) — к IX в. стал занимать ведущее место и в византийской культуре, свидетельствуя о том, 
что близился к завершению этап активного формирования этой культуры и она вступала в пору 
своей зрелости. 

Патриарх Никифор постоянно напоминает своим противникам, что христианские изо-

бражения употребляются с апостольских времен, что они освящены многовековым преданием. 
На  возражения  иконоборцев,  ссылающихся  только  на  тексты  Писания, он отвечает, опираясь 
на авторитет апостола Павла (1 Kor. 11, 23; 2 Thes. 2, 15) и ранних отцов церкви (PG. Т. 100. 
Antir. III. 8, 388 CD), что «неписаное предание (α;’γραφος παράδοσις) тверже всего, что оно есть 
основание и опора в жизненном обиходе; после длительного использования оно делается уста-
новившимся  обычаем,  а  обычай,  укрепленный  временем,  приобретает  силу  природы.  А  что 
может быть сильнее природы?» (Ibd. III. 7, 385 С). В христианских обрядах и культовой прак-
тике  далеко  не  все  учреждено  «писаными  законами»,  освященными  божественным  авторите-
том. Бесчисленные элементы и детали жизни средневекового человека складывались в процес-
се повседневной практики и закреплялись традицией. В частности, по преданию, полагает Ни-
кифор, используются в богослужении и песнопения (Ibid. 388A). 

Размышляя о предании и законе, Никифор отмечает важную закономерность культур-

но-исторического развития. Писаные законы не абсолютны. Они тоже устаревают и заменяют-
ся новыми, прошедшими, сказали бы мы, проверку временем, а в терминологии Никифора — 
утвердившимися  по  преданию. «Мы  видим,—  пишет  он,—  что  даже  писаные  законы  теряют 
значение вследствие того, что получают силу отличные от них предания и обычаи. Обычай все 
укрепляет, ибо дело сильнее слова. Что такое закон, как не записанный обычай? Равно как и 
обычай опять же есть неписаный закон» (Ibid. III. 8,388С). Традиция, предание, таким образом, 
осмысливается Никифором как некий регулятор между древними законами, закрепленными в 
словах, и приходящей в несоответствие им новой общественной практикой, которую предание, 
освящая своим авторитетом, ставит выше древних, но устаревших законов. 

Далеко не все мыслители средневековья, да и последующих времен, так тонко и глубо-

ко  ощущали  и  понимали диалектическую  сущность традиции  в истории  культуры. Сочетая  в 
себе  способности  историка,  теолога,  философа  и  практического  руководителя  религиозной 
жизни Империи, Никифор был в этом плане скорее исключением среди византийских мысли-
телей.  Для  нас  тем  более  важны  его  суждения  о  традиции,  что  византийская  культура,  как  и 
многие другие культуры древности и средневековья, относится к типу культур, в которых тра-
диционализм, каноничность играли роль важнейшего культуросозидательного принципа. Исто-
{431}рическая заслуга Никифора в том и состоит, что он одним из немногих мыслителей в ис-
тории культуры правильно ощутил и попытался выразить словесно истинное значение тради-
ции в культуре своего времени. 

Суждения  Никифора  о  традиции  имеют  особое  значение  для  истории  эстетики,  по 

крайней мере, в двух отношениях. Во-первых, потому, что высказать их  Никифора побудили 
размышления  о  месте  и  значении  живописи  в  византийской  культуре.  И,  во-вторых,  потому, 
что традиционность в форме каноничности с IX в. становится определяющей характеристикой 
византийского, и шире — всего восточнохристианского искусства и эстетического сознания. И 
именно  традиционность  (применительно  к  живописи — каноничность)  в  ее  диалектической 
сущности,  хорошо  почувствованной  Никифором,  в  противоположность  традиционализму  как 

тормозу всяческого культурного развития, в который он превращался на закате любой культу-
ры, в том числе и византийской (уже в поствизантийский период). 

Не развивая своих идей о традиции применительно к изобразительному искусству, Ни-

кифор  приводит  интересное  замечание  относительно  утверждаемых  преданием  нарушений 
грамматических правил, которые представляются ему предельно стабильными и абсолютными. 
И тем не менее, подчеркивает он, даже «грамматики, если случится, что слово в тексте откло-
няется  от  господствующего  правила  и  пишется  иначе,  согласно  установившемуся  обычаю, 
ссылаются на предание, считая его правилом правил» (Ibid. III. 8,388С). Если мы обратимся к 
византийской  живописи,  то  заметим,  что  там  этот  принцип  получает  дальнейшее  развитие. 
«Правилом  правил»  становится  в  ней  утвердившаяся  в  процессе  многовековой  художествен-
ной  практики  (или  по  художественному  преданию)  каноническая  иконография,  закрепившая 
целую систему отклонений от принципов античной живописи (своего рода «писаного закона») 
и утвердившая ее в качестве нового, пока «неписаного», «художественного законодательства». 

От VIII—IX вв. сохранилось не так много описаний произведений искусства, но в чис-

ле сохранившихся можно указать на экфрасисы патриарха Фотия, содержащие интересный для 
историка  эстетики  материал.  В  своем  описании  церкви  Богоматери  Фаросской 

29

,  которое  по 

существу  является  анализом  процесса  восприятия  этого  храма  посетителем,  Фотий  обращает 
внимание на некую значимую противоречивость между динамикой взгляда и мысли зрителя и 
какой-то его «застылостью» в изумлении и восхищении красотой ансамбля. Уже в преддверии 
храма, пишет Фотий, прекрасное зрелище фасада, облицованного белым сверкающим мрамо-
ром, овладевает взором, оно приковывает взгляд, влечет его к себе, возбуждает воображение и 
не позволяет зрителю  вступать в собственно храм. По аналогии  с  известной  легендой  о  лире 
Орфея, звуки которой приводили в движение неодушевленные предметы, Фотию представля-
ется возможным сказать обратное, что зрелище в атриуме чудесным образом превращает лю-
дей в неподвижные деревья (Photii Homil. X. 4). 

Наконец, продолжает он, преодолев «одеревенелость», посетитель входит в сам храм. 

Наслаждение, трепет и изумление охватывают его там, как будто он взошел на небо, сияющее 
многообразной  красотой.  Золото, {432} серебро,  многоцветные  сверкающие  мозаики  полов, 
стен и купола совершенно очаровывают его, и он опять цепенеет. «В одном лишь отношении, я 
полагаю,— пишет Фотий,— ошибся мастер, именно в том, что собрал в одно место все виды 
красоты; он не позволяет зрителю насладиться зрелищем в его чистоте, поскольку его тянет от 
одной вещи к другой и нет возможности насытиться зрелищем так, как ему хотелось бы» (Ibid. 
X. 5). 

У зрителя возникает, как писал О. Вульф, «острая антитеза между внешним оцепенени-

ем и внутренней подвижностью» 

30

. Это вызывает интересный художественный эффект. Зрите-

лю начинает казаться, подчеркивает Фотий, «что все находящееся здесь приходит в возбужде-
ние  и  само  святилище  начинает  поворачиваться».  Фотий  стремится  осмыслить  и  объяснить 
этот эффект с психологической, как сказали бы мы теперь, точки зрения: «Ибо свои разнооб-
разные повороты и непрерывное движение, в котором зритель воспринимает пестрое многооб-
разие зрелища, заставляют его свое собственное состояние перенести с помощью воображения 
на созерцаемый предмет» (Ibid.). Как отмечал О. Вульф, здесь Фотий от простого переживания 
законов  организации  архитектурного  произведения  приходит  к  их  пониманию,  в  частности  к 
осмыслению  процесса  «вчувствования» 

31

,  одного  из  важнейших  компонентов  эстетического 

восприятия искусства. 

Обращаясь к описанию мозаик храма, Фотий подчеркивает с восхищением, что худож-

ник только «с помощью формы и цвета» передал внутренние состояния изображенных персо-
нажей — «заботу» Пантократора о делах и судьбах мира, «заступничество» Богоматери за лю-
дей и т. п. (Ibid. X. 6). 

В описании изображения «Богоматери с младенцем» из апсиды св. Софии Фотий, про-

должая традиции ранневизантийского толковательного экфрасиса, усматривает «в едином об-
лике  Марии  одновременно  два  состояния:  и  девы,  и  матери».  Он  и  называет  ее  Παρθένος-

                                                           

29

 

См.: Photii Homil. X. 4—6.

 

30

 

Wulff О. Das Raumerlebnis des Naos im Spiegel der Ekphrasis//BZ. 1930. Bd. 30. S. 539.

 

31

 

Ibid.

 

 

 

 

 

 

 

 

содержание   ..  92  93  94  95   ..