Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - часть 68

 

  Главная      Учебники - Разные     Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - 1989 год

 

поиск по сайту            правообладателям  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

содержание   ..  66  67  68  69   ..

 

 

Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - часть 68

 

 

и Василия I. Значительное внимание уделяется церковно-историческим событиям, сенсациям, 
природным  катастрофам.  Влияние  демотических  интересов  хрониста  сказывается  в  его  тен-
денции актуализировать традиционную этнонимику и терминологию: он указывает современ-
ные ему названия народов, городов и государств, а не только античные, принятые для данного 
историографического жанра. 

Судьба памятников византийской исторической мысли уже в саму византийскую эпоху 

имела определенную особенность: компилятивные хроники с печатью традиционности, триви-
альности  получали  наибольшее  распространение,  являясь  излюбленным  чтением,  и  дошли  в 
очень большом  количестве  списков, как, например, хроники Логофета, Зонары, {118} Глики; 
напротив,  исторические  сочинения,  отличающиеся  оригинальностью  авторской  мысли,  несу-
щие черты духовной незаурядности их создателя с присущим ему непосредственным, то кри-
тическим,  то  живым,  эмоциональным  восприятием  истории  прошлого  и  настоящего,—  эти 
произведения не снискали, видимо, широкой популярности, дойдя до нас, как правило, в един-
ственном списке или в небольшом их числе. 

5. МЕМУАРНАЯ ЛИТЕРАТУРА И НИКИТА ХОНИАТ 

Среди  многочисленных  монументальных  византийских  хроник,  исторических  монографий, 
«книг  царствований»  немного  найдем  мы  исторических  сочинений,  посвященных  какому-
нибудь  одному  историческому  событию  и  выделяющихся  как  в  историческом,  так  и  литера-
турном отношении на фоне основных историографических жанров. 

Таков волнующий рассказ о взятии Солуни критскими рабами 31 июля 904 г., написан-

ный клириком Иоанном Каминиатом. Это повествование посвящено одному конкретному со-
бытию; в центре рассказа стоит сам автор и его семья. Описание предельно личностно и субъ-
ективно. 

Распространенная экфраза в начале сочинения создает редкий в византийской историо-

графии пластически и одновременно эмоционально окрашенный образ Солуни и ее окрестно-
стей: «Та часть Фессалоники, что лежит к югу от горы, поистине прекрасна и сладостна. Она 
изобилует тенистыми деревьями, всевозможными садами, щедрыми водами рек и источников, 
которыми горные чаши дарят равнину и отделяют также и самое море. Виноградные лозы гус-
то  покрывают землю и  обилием своих  гроздьев  радуют жадный  до  прекрасного  взор... Озера 
словно  состязаются  с  морем  и  соревнуются  в  том,  кто  из  них  даст  более  обильные  дары» 
(I. Cam. 7.36—7.56). 

Традиционными элементами произведения Каминиата являются прооймион с указани-

ем  на  некоего  Григория  Каппадокийца,  по  настоятельному  совету  которого  автор,  не  будучи 
писателем-профессионалом,  и  взялся  за  описание  событий,  а  также  представление  о  главной 
причине несчастий — божественном гневе, покаравшем горожан за их грехи. Традиционен и 
общий  стиль  изложения,  опирающийся  на  библейскую  и  литургическую  лексику  и  систему 
образов. Однако традиционные на первый взгляд элементы функционируют по-новому. Всту-
пительная  часть — не  просто  этикетный  зачин,  но  своего  рода  обрамление  произведения:  в 
конце  Каминиат  вновь  возвращается  к  Григорию,  указав  на  выполнение  его  просьбы.  Таким 
образом, сочинение композиционно закончено, оно лишено типичной для рассматривавшейся 
выше историографии Х в. открытости повествования, начинавшегося в произвольный момент 
исторического развития (как правило, на месте окончания хроники предшественника) и завер-
шавшегося так, что его можно было без ущерба для композиции продолжить. Каминиату при-
суща  композиционная  четкость,  организованная  временная  последовательность  развития  сю-
жета:  за  экфразой  о  Солуни  следует  повествование  об  осаде  города  арабским  флотом  Льва 
Триполитанина,  включающее  как  описание  военных  действий  с  подробностями  технической 
стороны  дела — инженерии  фортификационных  сооружений  и  осадных  машин  и  т.  п.,  так  и 
рассказов о судь-{119}бе самого автора и его семьи; затем прослеживается путь пленных, уве-
зенных завоевателями через Патмос, Крит и Кипр в Триполи. Отличие повествовательной ма-
неры Каминиата в сочетании с другими моментами породило сомнение в правильности атри-
буции памятника Х в. и полемику по поводу передатировки его XV веком 

29

                                                           

29

 

Kazhdan А. Р. Some questions addressed to the scholars who believe in the authenticity of Kaminiates’ «Capture of 

Thessalonica»//BZ. 1978. Bd. 71. Fasc. 2. S. 301— 314.

 

Подлинным  шедевром  византийской  мемуарной  литературы  стало  повествование  Ев-

стафия Солунского, посвященное предыстории и событиям завоевания Солуни в 1185 г. нор-
маннами, написанное по горячим следам событий — в феврале следующего года. Родившийся 
около 1115 г.,  возможно,  в  Константинополе,  где  прошли  и  годы  его  учебы,  Евстафий  начал 
свой нелегкий жизненный путь «снизу» — был писцом патриаршей канцелярии, затем судей-
ским писцом; во второй половине 70-х годов Евстафий становится солунским митрополитом; в 
1185 г. он оказывается в центре событий во время нападения на Солунь норманнов. После не-
которого перерыва, в середине 90-х годов он вновь в Солуни, где, по-видимому, и умер около 
1196/97  г.  Прожив  нелегкую  жизнь,  полную  борьбы  за  существование,  Евстафий  никогда  не 
имел ни достаточно высокого положения, ни стабильного достатка, даже став в 70-х годах со-
лунским митрополитом, он тревожится за свое будущее, нуждается в поддержке покровителей. 

Евстафий Солунский  отнюдь  не  был  историографом  по  преимуществу. Подобно мно-

гим другим писателям XII в. (например, Иоанну Цецу), он прославился объемными коммента-
риями к античным произведениям — к «Илиаде» и «Одиссее», к комедиям Аристофана, к гео-
графическому  сочинению  Дионисия  Периэгета,  к  Пиндару;  замечательны  памятники  ритори-
ческого  искусства  Евстафия — его  речи — к  императору  Мануилу I, патриарху,  монодии  и 
письма. Оригинальностью и остротой отличаются его памфлеты — «Об исправлении монаше-
ской жизни», «О лицемерии». Евстафий был автором и ряда канонических сочинений, филоло-
гических трактатов, схолий. Если при анализе творчества Пселла исследователи отмечают из-
вестные несоответствия,  даже противоречия, между мировоззренческими, этическими  и  эсте-
тическими  взглядами  Пселла-историографа  и  Пселла-ритора  и  эпистолографа,  то  характери-
стики Евстафия отличаются значительно большей цельностью. Его социальные воззрения, ис-
торические  взгляды,  моральные  принципы,  изложенные  им  в  многочисленных  памятниках 
различных жанров, отражены и в его историческом произведении. 

Полемически заостренным против традиционной историографии является предисловие 

к сочинению Евстафия «Взятия Солуни», где определяются жанр произведения, методы пове-
ствования,  композиционная  структура  изложения.  Отличие  этого  труда  от  других  византий-
ских исторических памятников обусловлено глубоким эмоциональным человеческим чувством 
автора — участника разыгравшейся трагедии, не позволившим ему рационалистически подой-
ти к рассказу (Eust. Esp. 3.14—23). 

Мемуары  Евстафия — новая  ступень  в  развитии  византийского  историзма.  Тогда  как 

авторы  монументальных  хроник  почитали  за  достоин-{120}ство  анонимность,  собственную 
авторскую безучастность, теперь сострадание и гуманизм становятся чуть ли ни главными ка-
тегориями  историка-мемуариста.  Заставить  читателя  сопереживать,  вовлечь  его  в  происходя-
щую жизненную драму — вот какую задачу ставит теперь автор вместо аккуратной погодной 
регистрации фактов. 

Сильное  трепетное  чувство  противопоставляет  Евстафий  скепсису  и  иронии  некоего 

воображаемого  историографа-оппонента:  истинный  мемуарист «... не  предастся  витиевато-
шутливым жалобам как бы с целью сделать из воспроизведения чудовищных страданий укра-
шения-побрякушки.  Также  и  другие  средства  он  будет  применять  умеренно  и  на  свой  собст-
венный лад, не прикрашивая невероятные слухи, словно бесталанный летописец, не пользуясь 
и другим, что заставляет бездаря в его вполне понятном честолюбии поставить на первый план 
собственную ученость» (Ibid. 3.26—4.2. См. пер.: Памятники. С. 238—242). 

Драматизм исторического мировидения (черта, свойственная не одному Евстафию, но 

и другим историкам как его поколения, так и непосредственно ему предшествующего) застав-
ляет автора сосредоточиться на современности: «... тот, кто, как говорится, попал в сети и, по-
добно нам, запутался в обстоятельствах, тому, видимо, трудно подыскать столь точные назва-
ния для несчастий. К тому же пестрая цепь ударов судьбы, грозившая поглотить каждого не-
счастного в отдельности, и множество различных знамений отвлекают мысль от этой области» 
(Ibid. 4.26—31). 

История, сфокусированная в трагических эпизодах разорения цветущей Солуни, пред-

стает  в  мемуарах  как  «пестрая  цепь  ударов  судьбы,  грозящая  поглотить  каждого  в  отдельно-
сти»: «Город был так разрушен, что от былой его красоты и следа не осталось. Его стены были 
сметены  с  лица  земли,  святыни  были  полностью  запятнаны,  больше,  чем  отхожие  места,  го-
родские здания были повреждены, имущество граждан частью расхищено, частью разбросано, 

одним словом, уничтожено,— как это надо будет назвать, если кто-нибудь вздумает и сможет 
перечислить все это по порядку?» (Ibid. 6.7—12). 

Картина убийств и насилия иносказательно рисуется Евстафием в образе кровожадного 

зверя, истребляющего все живое на своем пути: «Это злое животное часто нападало на полу-
раздетых людей, что избавляло его от труда вонзать свои зубы в одежды. Если же он нападал 
на солдат или на молодых людей в расцвете сил, его острые когти вонзались в них и их разры-
вали. Это было обычным: ведь он по-своему радуется таким телам, которые готовятся к нему и 
его ждут» (Ibid. 6.27—32). Будничность, обыденность творящегося зла, изображенная писате-
лем, только усиливает трагизм повествования, построенного на вкраплениях эпизодов пережи-
того ужаса: «Самым горестным зрелищем было, когда рядом с погибшими от разных причин 
взрослыми  людьми  повсюду  лежали  распростертые  трупы  малых  детей.  Некоторых  из  них 
пронзили одновременно с теми же руками, которые их держали» (Ibid. 8.5—8). 

Время  в  таком  изображении  также  становится  «пестрой  цепью  ударов  судьбы»,  а  не 

равномерным чередованием хронологических отрезков. Образ вихря, смуты, калейдоскопа не-
счастий  становится  стержнем временного  развития  событий. Этой  образной системе  соответ-
ствует и кол-{121}лективный образ героя — солунян, ставших жертвами несчастий: «Так, ва-
лящая толпа в стремительном беге превращалась в гору мертвецов, где все находилось в пест-
ром и нелепом смешении: люди, лошади, мулы, ослы, на которых многие поместили поклажу с 
самым необходимым» (Ibid. 8.20—24). 

Однако Евстафию не свойственна апокалиптическая безысходность в понимании исто-

рии. Ему чуждо и морализаторство историков-монументалистов: «Автор не будет исходить из 
того, что грехи следует выставлять как причины несчастья, хотя историки разумно считают это 
своей задачей»,— полемизирует Евстафий в предисловии (Ibid. 4.14—16). 

Евстафий четок в изложении принципов построения своего рассказа — сюжетное раз-

витие  подчиняется  законам  писательского  творчества,  авторски  организовано  и  субъективно 
окрашено: «Исходным  моментом  в  построении  этого  сочинения  послужит  самое  несчастье. 
Ведь  было  бы  невероятным,  чтобы  кто-нибудь,  попав  в  самую  гущу  бедствий,  не  придал  им 
значения с самого начала. Затем повествование обратится к сетованиям, к вескому порицанию 
и обличению прямого и побочного виновников несчастья, и перейдет к понятному, ясному, а 
местами возвышенному изложению» (Ibid. 4.4—8). 

«Взятие Солуни» до описания собственно осады и разорения города содержит историю 

прихода к власти императора Андроника I Комнина и его правления. Сочинение писалось уже 
после низвержения этого василевса и содержит его резкую критику как тирана, виновника по-
ражения сограждан. Андроник — один из самых ярких антигероев сочинения; эта отрицатель-
ная  характеристика  последнего  императора — Комнина  доведена  до  еще  большей  остроты 
младшим современником Евстафия — Никитой Хониатом, на которого «Взятие Солуни» ока-
зало очевидное влияние. 

Впрочем, Евстафий не был склонен к критике императоров вообще; скорее наоборот — 

он выступал в защиту стабильности миропорядка. Его героем является Мануил I, изображен-
ный (прежде всего в речах) рыцарственным, благородным воином, в тонах, близких к Иоанну 
Киннаму.  Родовитость  прославляется  Евстафием,  и  с  этих  позиций  в  мемуарах  с  почтением 
говорится об Алексее II (Ibid. 36.28—29). Высоко оцениваются солунским митрополитом и во-
инские  достоинства: «добрым»  полководцем,  мудрым  воином  предстает  Лапард.  Напротив, 
воинская  несостоятельность,  беспомощность  составляют  портретные  черты  почти  карикатур-
ного образа другого антигероя — солунского наместника Давида Комнина: плохой наездник, 
не знавший коня и разъезжавший по городу на ишаке, чуждый оружия, нелепо одетый в кос-
тюм, далекий от воинского облачения (Ibid. 82.6—12), этот чиновник, прятавшийся в момент 
боя от стрел и жары, позорно бежал, даже не прикоснувшись к мечу (Ibid. 102.3—10). Граж-
данские  чиновники  бюрократического  аппарата,  трусливые  и  алчные,  подобные  Давиду  или 
Стефану Айохристофориту, вызывают резкое осуждение Евстафия. И в этом тоже его оценки 
совпадают с присущими Никите Хониату. 

С презрением относится Евстафий и к городской «толпе», к черни. Евстафий выделяет 

три категории общества — воинов, духовенство и простолюдинов (народ) (Ibid. 6.13—14). Од-
ним  из  пунктов  осуждения  Андроника I Комнина  являются  как  раз  его  уступки  столичному 
плеб-{122}су,  его  вожакам (Ibid. 42.2—21), и,  напротив,  расправы  со  знатью (Ibid. 54.28; 

56.14—16; 70.11—13). Резко осуждается солунским мемуаристом и столичная толпа, учинив-
шая расправу с латинянами (Ibid. 34.21—30); ярко обрисованы грабежи, пожары, убийства, на-
силия над женщинами и детьми. Симпатии ритора здесь — на стороне жертв-иноземцев (Ibid. 
36.3—5). 

Евстафий вообще, в отличие от многих историков первой половины XII в. (Анна Ком-

нина, Киннам), отличается пролатинскими симпатиями. Да и в действительности после захвата 
норманнами Солуни он постоянно связан с пришельцами, общается с ними (Ibid. 128.20—21; 
150.9), снискав даже покровительство со стороны графа Алдуина (Ibid. 126.26— 128.2). Прола-
тинские настроения — примета времени, характерная для правления Мануила I; и в этом ме-
муарист был близок «рыцарственному» монарху. По своим социальным воззрениям Евстафий 
может  быть  отнесен  к  тем  слоям  византийской  интеллигенции,  которые  были  привержены 
Комнинам, прежде всего императору-воину Мануилу I, опиравшемуся на землевладельческую 
знать 

30

;  напротив,  в  числе  его  противников  оказываются  гражданская  чиновная  бюрократия, 

черное  духовенство  (критике  которого  посвящен  памфлет  Евстафия  (Eust. Opusc. P. 214— 
267)), простонародье города. Близость к идеологии феодального окружения Мануила сказыва-
ется и в общефилософских и исторических суждениях Евстафия: он превозносит власть боже-
ственного  промысла,  проявляющегося  и  в  небесных  явлениях,  а,  как  известно,  Мануил  был 
страстным приверженцем астрологии. Впрочем, Евстафию не чужды и элементы рационализ-
ма:  он  допускает  независимость  общеисторического  развития  от  божественной  воли.  Люди 
здесь — сами творцы своей судьбы. 

История  для  Евстафия  Солунского — не  столько  далекое  прошлое,  сколько  материал 

для  изучения  современности  и  даже  прогнозов  на  будущее,  отсюда — известный  дидактизм 
его мемуаров; отсюда и сам жанр — мемуарный — его исторического труда. «Взятие Солуни» 
не исчерпывается чисто фактологической информативной исторической ценностью. Образные 
характеристики,  эмоционально-чувственное  восприятие  действительности,  изображение  ре-
альности в ее изменчивой подвижности, яркая передача накала страстей — все это делает Ев-
стафия Солунского одним из замечательных авторов в истории византийской культуры. 

Нередкие  сравнения  Евстафия  с  Никитой  Хониатом  (около 1155— 1217) не  случай-

ны 

31

.  Хониат  знал  Евстафия,  писал  о  нем,  пользовался  его  мемуарами  при  сочинении  собст-

венного исторического произведения. Взгляды обоих, нередко разнясь между собой, касаются 
многих общих моментов эпохи, а их художественный метод и система видения мира позволя-
ют относить творчество обоих писателей к вершинам византийской культуры вообще. 

Родившийся  в  малоазийском  городе  Хоны,  Никита  довольно  рано  вместе  со  своим 

старшим  братом — будущим  известным  ритором  Михаи-{123}лом  Хониатом  оказывается  в 
Константинополе,  где  и  получает  образование,  а  затем  начинает  постепенно  продвигаться 
вверх  по  лестнице  государственной  службы.  Как  и  Евстафий,  он  начал  путь  снизу.  Впрочем, 
происходя из знатной семьи и занимая в дальнейшем высокие посты, Никита Хониат не при-
надлежал, по-видимому, к вершителям судеб страны, не был и доверенным советником васи-
левсов,  вроде  Пселла.  События,  связанные  с  захватом  Константинополя  крестоносцами  в 
1204 г.,  имели  для  писателя  губительные  последствия:  потеряв  все  имущество,  он  вынужден 
был спасать себя и свою семью в Селимврии, чтобы затем, ненадолго вернувшись в столицу, 
искать покровительства при дворе Феодора I Ласкаря, переселившись в Никею, где он и умер. 

Как и Евстафию, прижизненный успех ритору принесло красноречие: его речи и пись-

ма,  адресованные  императорам,  описывающие  политические  события  современности  и  одно-
временно отличающиеся высоким искусством стиля и языка. Но подлинной вершиной творче-
ства  Никиты  Хониата  стало  его  историческое  произведение  (Χρονικη;`  διη;˜γησις),  рукопись 
которого он спасал, бросив все остальное имущество при бегстве из Константинополя в 1204 г. 

«История» Никиты Хониата совмещает в себе обобщающие повествования о правлении 

Иоанна II, Мануила и Андроника Комнинов и императоров из династии Ангелов с рассказом о 
собственных переживаниях, злоключениях, взлетах и падениях. В судьбе автора как бы отра-
жается судьба государства. Падение Константинополя в 1204 г. стало и крахом личной судьбы 
Никиты и его близких: пешком, подвергаясь насмешкам черни, с малыми детьми на руках, се-

                                                           

30

 

Каждан А. П. Византийский публицист XII в. Евстафий Солунский//ВВ. 1968. Т. 28. С. 63—77.

 

31

 

Hunger Н. Ор. cit. Bd. l. S. 429 ff.

 

мья историка уходила из столицы: «Излив подобным образом свои жалобы из переполненной 
скорбями души, мы отправились далее, с рыданием рассеивая по дороге слезы, как семена, и 
радостно  хватаясь  за  соломинки  надежды  на  изменение  нашего  положения  к  лучшему  в  том 
случае, если дойдем до цели своего пути...» (Ник. Хон. II. С. 347). 

В произведении индивидуализировано не только время, общий ход исторических собы-

тий,  но  и  пространство,  на  котором они  разворачиваются.  С  подчеркнутым  вниманием  автор 
относится к родным местам — Хонам, долине Меандра, к городу, где он служил — Филиппо-
полю. 

Записки Хониата о пережитом, обобщенные в историческом труде о судьбах империи 

его  поры,—  плод  многолетнего  труда,  начатого  еще  молодым  наблюдательным  писателем  и 
завершенного зрелым государственным мужем. Описав события византийской истории после 
смерти  Алексея I Комнина  вплоть  до  латинского  завоевания  столицы,  Никита  Хониат  затем, 
узнав о поражении латинян в Болгарии через год после их триумфа в Константинополе, про-
должил повествование: в существующем тексте рассказ доведен до 1206 г. (до похода Генриха 
против болгар), за ним следует приложение о памятниках искусства Константинополя, постра-
давших от крестоносцев. Если начальные книги «Хроники» писались с использованием сочи-
нений предшественников — Иоанна Киннама, Евстафия, то исторический материал начиная с 
80-х  годов — времени,  когда  Никита  Хониат  приступил  к  работе  историографа,  передан  на 
страницах сочинения «из первых рук». 

Хотя  в  центре  событий — правление  монархов  из  династии  Комнинов  и  Ангелов,  их 

внутри- и внешнеполитические свершения, смысл истории {124} у Никиты Хониата не сводит-
ся к результатам поступков хорошего или плохого правителя. Историк далек от однозначных 
личностных  характеристик.  Признавая  в  целом  воинские  доблести  Мануила I, он  критически 
относится к этому василевсу, самоуправному, безрассудно дерзкому, надменному, фактически 
поощрявшему  злоупотребления,  внутренняя  политика  которого  привела  в  конечном  счете  к 
ослаблению государства. Напротив, отрицательный в своих основных чертах образ Андрони-
ка I  Комнина  не  заслоняет,  однако,  положительных  качеств  этого  императора,  признаваемых 
историком: «Кратко  сказать,  если  бы  Андроник  несколько  сдерживал  свою  жестокость  и  не 
тотчас прибегал к раскаленному железу и мечу, если бы не осквернял постоянно свою царскую 
одежду каплями крови и не был неумолим в казнях,— чем он заразился у народов, среди кото-
рых жил во время своего долгого скитальчества, он был бы не последним среди царей из рода 
Комнинов, чтобы не сказать — не уступил бы им и сравнялся бы с ними. И от него можно бы-
ло получить величайшие человеческие блага, потому что он не совсем перестал быть челове-
ком, но, подобно вымышленным созданиям с двумя природами, будучи отчасти зверем, укра-
шен был лицом человеческим» (Nic. Chon. 353.24—33). В целом фигура императора лишается 
под пером Хониата божественного ореола. Такие пороки, как своенравие, жестокость, зависть 
и  алчность,—  неизменные  спутники  правящей  персоны.  Историк  далек  от  критики  самого 
принципа монархического строя; напротив, ему привлекательна стройность западной иерархи-
ческой структуры правящего слоя общества. Но сам образ василевса оказывается у него «сни-
женным», развенчанным. 

Пружиной  исторического  движения  у  Никиты  Хониата  оказывается  переменчивая 

судьба — Тиха, которой подвластны и василевсы, и простые люди, и воины, и монахи 

32

. Пред-

ставление  о  принципиальной  вертикальной  подвижности,  взлетах  и  падениях  при  поворотах 
судьбы — основа исторического мировосприятия писателя. Еще плавно развиваются события, 
ничто не предвещает беды, а судьба уже занесла свой меч над протагонистами разворачиваю-
щейся драмы,— подобного рода ремарки характерны для историка. Трагическая ирония исто-
рического процесса — наиболее остро ощущаемый нерв повествования Никиты Хониата. Во-
енные сцены, битвы и осады, занимающие свое место в произведении, интересны не столько 
сами по себе, как у Вриенния или Киннама, но главным образом как проявление поворотных 
моментов судьбы. Еще идут мирные переговоры с крестоносцами, а корабли их уже готовы к 
осаде Константинополя: «Но в то время как речь шла о мире, вдруг на возвышении показались 
латинские всадники, несшиеся во весь опор на императора (Алексея Мурчуфла.— М. Б.), так 
что он, быстро поворотив коня назад, едва избежал опасности...» (Ibid. 568.70—73). Коловра-

                                                           

32

 

Ср.: Досталова Р. Византийская историография: характер и формы//ВВ. 1982. Т. 43. С. 31—33.

 

щение событий, когда каждое последующее вырастает из предыдущего — в продолжение или 
в отрицание его,— черта, свойственная композиционному развитию «Хроники» Хониата. При-
чинно-следственное сцепление эпизодов дополняется эффектом обратного действия, когда ре-
зультат поступков героев оказывается противоположным по отношению к их замыслам. {125} 

Исследователями отмечались черты религиозного скепсиса у Никиты Хониата: в мину-

ты  спасения  уповать  приходится  не  столько  на  бога,  сколько  на  стены  крепости;  библейские 
образы,  святыни  помещаются  в  подчеркнуто  сниженный  бытовой  контекст  (сравнение  свя-
щенных  хоругвей  с  молоком,  притягивающим  мух);  осуждение  вызывают  гадания,  знамения, 
астрологические суеверия, любые проявления оккультизма — в виде ли гороскопов, или в об-
лике пророчествующих юродивых. 

Сродни религиозному и политический скепсис Никиты Хониата, являющийся наиболее 

характерной  чертой  его  мировоззрения.  Десакрализация  идеи  императорской  власти,  переос-
мысление значения цветовых символов царя, когда золото становится цветом желчи, а пурпур 
— цветом крови исторических трагедий 

33

. Политическим скепсисом окрашено отношение ис-

торика и к ведущим общественным группам его современности — от фаворитов царя, карьери-
стов-чиновников, бездарных полководцев — провинциальных наместников, обжор и стяжате-
лей — церковных иерархов, до непостоянной, продажной, развращенной и одновременно мо-
рально задавленной городской толпы, со страстью свергающей своих вчерашних кумиров. 

Показательным  для  эволюции  византийской  исторической  мысли  является  повышен-

ный  интерес  Никиты  Хониата  к  аксессуарам  повседневной  обыденной  жизни,  детализация 
описания обстановки, ритуала, даже натуралистических сцен народных возмущений, мятежей. 
Отношение  к  стихии  народных  движений  у  выходцев  из  знатной  семьи  в  целом  негативное: 
Хониат подчеркивает деструктивный характер этих волнений, являющихся, по мысли истори-
ка, неизменным атрибутом жизнедеятельности масс. Таковы в «Хронике» проявления стихии 
народных волнений и при мятеже Иоанна Толстого (Nic. Chon. 526.34—527.56), и при низвер-
жении Андроника Комнина: «Бог явил свой гнев, и не нашлось у Андроника средства к спасе-
нию. Его заключили в тюрьму, называемую Анема, наложили на его гордую шею две тяжелых 
цепи, на которых в тюрьме держат в железных ошейниках львов, и заковали ноги его в канда-
лы. Когда в таком виде его привели и представили царю Исааку, его осыпают ругательствами, 
бьют по щекам, толкают пинками, ему щиплют бороду, вырывают зубы, рвут на голове воло-
сы. Затем отдают его на общее всем поругание, причем над ним издеваются и бьют его кула-
ками по лицу даже женщины, и особенно те, чьих мужей он умертвил или ослепил. Наконец, 
ему отрубили секирою правую руку и снова бросили его в ту же тюрьму, где он оставался без 
пищи  и  без  питья,  и  ни  от  кого  не  видел  ни  малейшего  попечения.  А  спустя  несколько  дней 
ему выкалывают левый глаз, сажают на паршивого верблюда и с торжеством ведут по площа-
ди. Нагая, как  у  старого дерева, и  гладкая, как яйцо, голова  его  была  непокрыта, а тело при-
крыто коротким рубищем. Жалкое то было зрелище, исторгавшее ручьи слез из кротких глаз. 
Но глупые и наглые жители Константинополя, и особенно колбасники и кожевники и все те, 
которые проводят целый день в мастерских, кое-как живут починкою сапог и с трудом добы-
вают себе хлеб иголкою, сбежавшись на это зрелище, как слетаются весною мухи к подойнику 
и к {126} сальным сосудам, нисколько не подумали о том, что это человек, который так недав-
но был царем и украшался царскою диадемою, что его все прославляли как спасителя, привет-
ствовали благожеланиями и поклонами и что они дали страшную клятву на верность и предан-
ность ему» (Ник. Хон. I. С. 440). 

Для характеристики широты кругозора Никиты Хониата показательно его отношение к 

латинскому Западу. С одной стороны, мы встречаемся с традиционными идеями византийского 
«ромеоцентризма». С другой стороны, именно к Западу апеллирует Хониат, говоря об упадке, 
внутренней коррозии византийского общества и государства. Ему импонирует западная иерар-
хическая структура общества, рыцарственная верность, неведомая в бурлящей мятежами и пе-
реворотами Византии. 

Выдающееся место в истории византийской исторической мысли принесло Никите Хо-

ниату  искусство  создания  портретных  образов  исторических  героев.  Пожалуй,  только  Пселл 

                                                           

33

 

Каждан А. П. Цвет в художественной системе Никиты Хониата//Византия, южные славяне и Древняя Русь, 

Западная Европа. М., 1973. С. 132—135.

 

является в этой области соизмеримым с Хониатом мастером. Герои Хониата — не статичные, 
со стандартными свойствами, символы пороков или добродетелей, а характеристики историка 
— не перечень внешних черт. Прежде всего, образ персонажа часто многопланов, сложен, да-
же противоречив. Таковы Мануил и Андроник: «Так раздражителен, суров и жесток был Анд-
роник; неумолимый в наказаниях, он забавлялся несчастиями и страданиями ближних и, думая 
погибелью других утвердить свою власть и упрочить царство за своими детьми, находил в том 
особенное  удовольствие.  Тем  не  менее,  однако  ж,  он  немало  сделал  и  хорошего,  и,  при  всех 
своих  пагубных  свойствах,  не  был  чужд  и  добрых  качеств.  Как  из  тела  змеи  можно  достать 
драгоценное  средство  против  всех  болезней  и  спасительное  противоядие,  как  среди  колючих 
шипов можно сорвать благоухающую розу, из чемерицы и лютика — добыть приятную пищу 
для скворцов и перепелов» (Там же. С. 408—409). Не случайно лейтмотивом обрисовки Анд-
роника становится образ Одиссея. При этом главные герои представлены историком в разви-
тии их характеров — они изменяются с изменениями их судьбы. 

Взгляды Хониата-историка проникнуты человечностью — человечностью неоднознач-

ных  оценок,  человечностью  сострадания  и  иронии,  умещающихся  в  едином  сознании  эпохи 
рационализма и скепсиса. Воплем души поруганного человека предстает описание разграбле-
ния Константинополя: «... всякий должен был опасаться за свою жизнь: на улицах плач, вопли 
и сетования, на перекрестках рыдания, во храмах жалобные стоны; мужья изнывают от горя, 
жены  кричат,—  их  тащат,  порабощают,  отрывают  от  тех,  с  кем  они  прежде  были  соединены 
телесно,  и  насилуют!  Знатные  родом  бродили  опозоренными,  почтенные  старцы  плачущими, 
богатые  нищими.  Так — на  площадях,  так — в  закоулках,  так — в  открытых  общественных 
местах,  так — и  в  тайных  убежищах!  Не  было  места,  которого  бы  не  отыскали  или  которое 
могло бы доставить защиту старавшимся как-нибудь спастись; но везде и все было исполнено 
всякого  рода  зол» (Там  же. II. С. 323—324). Однако  не  раз  в  изображении  Никиты  Хониата 
смирение  духа — традиционная  христианская  добродетель — уступает  место  личной  отваге, 
решительности поступка героя: сам автор во время бегства из столицы вступается за дочь су-
дьи,  уведенную  завоевателями,  и  спасает  ее,  рискуя  собственной  жизнью. {127} Этические 
принципы историка воплощались им в творчестве и утверждались в самой жизни. 

Историков (в целом различных социальных позиций, различного происхождения — таких, как 
Пселл, Евстафий Солунский или Никита Хониат) роднит то, что их мастерство историка и пи-
сателя намного превосходит обычные «стандарты» тривиальных хроник современной им исто-
рической литературы. 

И все-таки Пселл и Анна Комнина, Евстафий и Никита Хониат — средневековые писа-

тели и историки, средневековые как по методу исторического и философского видения, так и 
по  своим  социально-политическим  и  художественным принципам. В чем же дело? Думается, 
ответ  может  быть  двояким.  Конечно,  тот  тип  культуры,  который  представляли  византийские 
историки рассмотренного периода, не идентичен ренессансному. Отмечаемая исследователями 
и  свойственная  их  произведениям  сложность,  равнозначность  утверждения  и  отрицания 
(Пселл, Никита Хониат), не носит, по-видимому, того диалогического характера, который от-
личает тип культуры итальянского гуманизма. Обязательная дихотомичность картины мира у 
византийца не «снимается» — как в возрожденческом диалоге — даже имеющей место и в ви-
зантийской литературе своеобразной игрой антиномий. Античность и христианство — исход-
ный «материал» Ренессанса — не имели в средневековой Византии той исторической дистан-
ции, которая позволила бы включить их в диалог (а для всякого диалога дистанция необходи-
ма): оба элемента непосредственно входили в византийскую культуру, как бы современники ни 
оценивали в ней место каждого из них. Отмечаемые в некоторых случаях черты кризиса сред-
невековой религиозности у отдельных византийских авторов никак не отменяют христианско-
го характера византийской культуры. 

Но, вероятно, у проблемы есть и другая сторона. Не слишком ли мы ограничиваем воз-

можности культуры средних веков? Считая ее основными свойствами стереотипность, тради-
ционализм, внеличностную абстрактность и нормативность, не становимся ли сами жертвами 
стереотипа ее восприятия? Не случайно более пристальное изучение творчества отдельных ви-

зантийских историков — тех же Пселла, Евстафия или Никиты Хониата — нет-нет да и застав-
ляет  говорить  о  «несредневековом», «невизантийском»,  нетипичном  и  т.  д.  в  их  творчестве. 
Конечно, эти вершинные достижения средневековой культуры, каковыми является творчество 
перечисленных авторов, возвышаются над ее общим уровнем. Но ведь и они составляют ее не-
посредственное содержание. А приняв во внимание тенденции исторического развития средне-
вековья, вряд ли можно настаивать и на маргинальном характере тех элементов культуры, ко-
торые  не  укладываются  в  ее  упрощенную  схему,  а  имеют  выход  в  будущее.  С  учетом  этого 
средневековая историография, литература, культура в целом оказываются значительно богаче, 
содержательнее и глубже того явления, по контрасту с которым определяют характерные чер-
ты Возрождения. Дальнейшим развитием этих тенденций, пусть не без потерь, стала историче-
ская  литература  палеологовской  эпохи,  нередко  характеризуемой  как  «поздневизантийский 
гуманизм». {128} 

Литература VIII—X вв. 

Изучение литературы  может идти  в  двух  направлениях: через  описание  ее  поэтики  как  сово-
купности  общих  принципов  художественного  отображения  действительности,  с  одной  сторо-
ны,  и  через  прослеживание  ее  истории  как  эволюции  содержания  и  литературных  форм — с 
другой. Вопрос о том, какой из двух названных подходов плодотворнее применительно к ви-
зантийской литературе VIII—Х вв., принципиален постольку, поскольку связан и с историче-
ским, и с историографическим существом проблемы. Поясним нашу мысль. О середине VII—Х 
столетиях правомерно говорится как о времени глубоких перемен в политической, социально-
экономической, идеологической жизни империи. Естественно спросить, отразился ли этот об-
щественный  перелом  на  литературе,  в  первую  очередь  на  ее  основополагающих,  глубинных 
характеристиках. Тем самым как бы задается проблематика поэтики. Но выявление черт ново-
го в литературе, возможное лишь в хронологическом контексте традиции, само по себе прида-
ет  наблюдениям  над  литературой  историческое  измерение.  Историко-литературный подход  и 
поэтика оказываются, таким образом, тесно переплетенными. Невозможность четко разграни-
чить в рассказе о византийской литературе VIII—Х вв. поэтику и историю литературы носит 
также историографически вынужденный характер. Если о писателях V—VII или XI— XII сто-
летий немало написано как о литераторах, то об авторах VIII— Х вв. так не скажешь. Даже са-
мые известные из византийских сочинителей изучаемого периода (например, Иоанн Дамаскин, 
патриарх Фотий, венценосные литераторы Лев VI и Константин VII Багрянородный) литерату-
роведчески, по сути, не изучены. Столь неутешительный вывод может быть распространен не 
только на отдельные имена, но и на целые жанры, например на наиболее продуктивные в это 
время  агиографию  и  историческую  литературу.  Систематический  анализ  литературного  про-
цесса  оказывается  в  итоге  делом  будущего.  То,  что  современный  исследователь  в  состоянии 
предложить  читателю,—  скорее  некоторые  ориентиры  в  изучении  византийской  литературы, 
нежели конечная цель, на которую эти ориентиры направлены. 

Что же принципиально отличает литературу средневизантийского периода, особенно в 

его начальной фазе (середина VII — середина IX вв.), от предшествующей? Обратимся прежде 
к  некоторым  общим  характеристикам  литературной  ситуации.  Хорошо  известно,  что  на  про-
тяжении  первой  половины VII в.  Византия  лишилась  в  результате  арабских  завоеваний  ряда 
древних культурных центров: Александрии, Антио-{129}хии, Бейрута, Нисибиса. Эти утраты 
рассматриваются  обычно  как  общекультурные, что,  разумеется,  справедливо.  Но  конкретный 
масштаб утраченного вырисовывается определеннее, если учитывать понесеные империей по-
тери в отдельных сферах культуры, в частности в литературе. Действительно, с выходом Алек-
сандрии и Антиохии за политические рубежи империи существенно обедняется литературный 
ландшафт  собственно  Византии,  ибо  от  нее  отпадают  древние  литературные  и  философские 
школы.  Центр  литературной  жизни  перемещается  в  Константинополь,  который  древностью 
своей литературной традиции, естественно, не мог соперничать ни с Александрией, ни с Анти-

 

 

 

 

 

 

 

содержание   ..  66  67  68  69   ..