ного общения с древними текстами и друг с другом. Тот же Михаил Пселл произвел настоя-
щий переворот не только тем, что думал, говорил и писал, но и тем, как он практиковал на гла-
зах многочисленных партнеров умственного общения жизнь ученого и мыслителя. Фотий тоже
был для своего времени мастером интеллектуальной коммуникации; но когда мы переходим от
него к Пселлу и к Италу, бросается в глаза подъем куда более светского типа культуры. Это не
значит, конечно, что новые мыслители безразличны к теологической проблематике; но для
Пселла она все же отступает на задний план перед победоносным натиском совершенно иных
интересов, а Итала, Евстратия Никейского, Сотириха Пантевгена приводит к рационалистским
ересям, типологически родственным тому, что мы видим в эту же эпоху на Западе, у ранних
схоластов вроде Абеляра. В состав византийской философской культуры входит нечто, прежде
в ней отсутствовавшее. Светские, «гуманистические» интересы никак не были чужды тому же
Фотию, которого враги недаром обвинили в неопаганизме; но модус, в котором осуществля-
лась связь этих интересов с богословскими и, шире, с мировоззрением и жизнью многоученого
патриарха, был принципиально иным.
Расцвет секуляризаторской тенденции в византийской философии XI—XIII вв.— необ-
ходимое звено историко-философского процесса. Без этого звена невозможен переход к твор-
честву Феодора Метохита и Никифора Хумна, к выступлению Никифора Григоры и его союз-
ников против паламизма, продолжившего мистическую линию Симеона Нового Богослова,
вообще к идейным конфликтам Палеологовской эпохи, вплоть до Гемиста Плифона. {58}
3
Политическая теория в Византии
с середины VII до начала XIII в.
Из всей совокупности проявлений общественной жизни Византийской империи наибольший
традиционализм обнаружила система идеологических представлений, в том числе политиче-
ская теория, или теория государственной власти. Сознательная, целенаправленная деятель-
ность правящей элиты империи, ее идеологов, политиков, аппарата светской власти и церкви
проявилась в этой сфере особенно отчетливо. Рухнули позднеантичные рабовладельческие по-
рядки, в муках, в условиях жесточайшего кризиса и варварских нашествий шел процесс фор-
мирования нового общественного строя, а между тем воззрения на происхождение, сущность и
цели государственной власти — и прежде всего власти императора — оставались неизменны-
ми, какими они сложились и обрели официальный характер в эпоху Юстиниана I. Как никогда
ранее, вплоть до середины VII в., застылые в своем величии идеалы божественного всемогуще-
го императора, повелителя ойкумены, и священной, единственной империи, воплощавшей
«царство божие» на земле, находились в разительном противоречии с реальной действительно-
стью. Империя напрягала силы в борьбе за собственное существование — пропагандистский
же аппарат продолжал утверждать доктрину, согласно которой император имел право на миро-
вое господство
1
.
Казалось бы, проследить развитие политической теории в Византии при таких обстоя-
тельствах, особенно на протяжении первых двух столетий послеюстиниановой эпохи, невоз-
можно. Однако неподвижность политической теории в византийском обществе оказалась ил-
люзорной. Современное византиноведение убедительно показало, во-первых, что политическая
мысль как любая сфера общественного сознания не могла не отразить глубоких перемен, со-
вершавшихся во всех областях жизни империи,— и отразила их вполне адекватно, во-вторых,
консервативные термины и формулы, в которые были традиционно облечены представления о
высшей компетенции, авторитете, власти, приобретали со временем новые оттенки, новое со-
держание.
Мало того, неизменные формулировки имперской доктрины и пышные титулы повели-
телей империи оказывались нередко мертвой буквой, не находя действенного проявления в
1
Удальцова З. В., Котельникова Л. А. Власть и авторитет в средние века // ВВ. 1986. Т. 47. С. 3—16.