Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - часть 39

 

  Главная      Учебники - Разные     Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - 1989 год

 

поиск по сайту            правообладателям  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

содержание   ..  37  38  39  40   ..

 

 

Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - часть 39

 

 

Пурпурный цвет — важнейший в византийской культуре: цвет божественного и импе-

раторского достоинства. Только василевс подписывался  пурпурными  чернилами, восседал  на 
пурпурном троне, носил пурпурные сапоги; только алтарное евангелие было пурпурного цвета; 
только богоматерь в знак особого почтения изображали в пурпурных одеждах. 

Красный — цвет пламенности, огня, как карающего, так и очищающего, это цвет «жи-

вотворного  тепла»,  а  следовательно,  символ  жизни.  Но  он  же — и  цвет  крови,  прежде  всего 
крови  Христа,  а  значит,  по  богословской  аргументации,  знак  истинности  его  воплощения  и 
грядущего спасения рода человеческого. 

Белый часто противостоит красному, как символ божественного света. Одежды Христа 

в  эпизоде  «Преображения» «сделались  белыми,  как  свет» {449} (Мф. 17.2) — такими  они  и 
изображались иконописцами. Со времен античности белый цвет имел значение чистоты и свя-
тости,  отрешенности  от  мирского  (цветного),  устремленности  к  духовной  простоте  и  возвы-
шенности. Эту символику он сохранил и в византийском эстетическом сознании. На иконах и 
росписях  многие  святые  и  праведники  изображены  в  белом;  как  правило,  белыми  пеленами 
овито  тело  новорожденного  Христа  в  композиции  «Рождества  Христова»,  души  праведников 
— «Лоне Авраамовом», душа Марии — в «Успении». Как символ чистоты и отрешенности от 
всего  земного  воспринимался  белый  цвет  льняных  тканей,  овивающих  тело  Христа  в  «Поло-
жении во гроб», и как знак божественного родства — белый цвет коня (осла) у яслей с младен-
цем в «Рождестве Христовом». 

Черный  цвет  в  противоположность  белому  воспринимался  как  знак  конца,  смерти.  В 

иконописи только глубины пещеры — символа могилы, ада — закрашивались черной краской. 
Оппозиция «белое — черное» с достаточно устойчивым для многих культур значением «жизнь 
—  смерть»  вошла  в  иконопись  в  виде  четкой  иконографической  формулы:  белая  спеленатая 
фигура на фоне черной пещеры (младенец Христос в «Рождестве», воскрешенный Лазарь). 

Зеленый цвет символизировал юность, цветение. Это — типично земной цвет; он про-

тивостоит в изображениях небесным и «царственным» цветам — пурпурному, золотому, голу-
бому. 

Синий и голубой воспринимались в византийском мире как символы трансцендентного 

мира. 

Эстетическое  сознание  византийцев  Х—XII  вв.  развивалось  по  самым  разным,  часто 

противоположным,  направлениям.  При  этом  эстетическая  теория  и  художественная  практика 
нередко, как мы видим, занимали полярные места в его многообразной картине. Особо нагляд-
но противостояние оппозиционных тенденций в эстетике проявилось именно в рассматривае-
мый период, о чем хорошо свидетельствует и активное развитие в эти века таких противопо-
ложных направлений, как эстетика аскетизма и антикизирующая эстетика

Духовно-ригористические  традиции  в  эстетике  Х—XII  вв.  продолжают  развивать  в 

своих сочинениях авторы агиографий и византийские подвижники, среди которых особый ин-
терес для эстетики представляет фигура Симеона Нового Богослова. 

Авторы агиографий этого времени продолжают  традицию утверждения идеала духов-

ной красоты и грядущего вечного блаженства и, соответственно, проповедуют в качестве норм 
земной жизни нестяжательность, бесстрастие, отказ от земных благ, аскезу и, как высший под-
виг (если представится случай),— мученичество за духовные идеалы. Вознаграждение же, ду-
ховное по своей сущности, описывается агиографами часто в эстетической терминологии и в 
образах, доступных пониманию самых широких, необразованных народных масс. 

Подвижник,  ведущий  праведную  жизнь,  т. е.  устремленный  к  духовной  красоте,  по 

свидетельству  агиографов,  часто  до  глубокой  старости  сохраняет  красоту  внешнего  облика: 
«...хотя Филарет был уже глубоким старцем — он дожил до девяноста лет — ни зубов его, ни 
лица, ни десен не тронуло время: он был свеж, цветущ и светел ликом, как яблоко или роза» 
(Виз. лег. С. 111). Более того, лица таких выдающихся подвижни-{450}ков, как Николай или 
Алексей, излучали, согласно агиографам, «пресветлое  сияние» (Там же. С. 154, 160). Многие 
из  них,  особенно  после  смерти,  источали  благоухание,  а  их  мощи — благовонное  миро  (Там 
же. С. 111, 154, 161). 

Место вечного блаженства, или рай, изображается в житийной литературе, как идеаль-

ный  прекрасный  сад,  благоухающий  ароматами  бесчисленных  цветов  и  услаждающий  глаз 
обилием зрелых плодов, т. е. как некий идеал природной красоты, который на земле никто «не 

мог узреть. Ибо росло там множество дерев разновидных, прекрасных, высоких и не похожих 
на обычные. Все они были покрыты плодами изобильнее, чем листьями, а плоды имели такие 
благоцветные,  большие  и  душистые,  каких  не  зрели  смертные.  Под  этими  деревами  текли 
обильные студеные и чистые воды, и поднимались там всякого рода душистые травы, и оттуда 
струило всевозможными ароматами, так что стоявшему чудилось, будто он вдруг попал в по-
кой, где приготовляют благовония» (Там же. С. 181). В другом описании рай также предстает 
прекрасным  садом,  одновременно  цветущим  и  плодоносящим  и  «насыщающим  благовонием 
всю землю ту». Растут там диковинные растения, но среди них можно увидеть и «всякое дере-
во, какое растет и в наших садах, но краше и выше, и все они струили благоухание ароматов, и 
вьющиеся вокруг дерев прекрасные виноградные лозы, покрытые тяжелыми гроздьями, и фи-
никовые пальмы, и все, что украшает людскую трапезу» (Там же. С. 112). 

Интересно  отметить,  что  в  этом  идеальном  пейзаже  господствуют  визуально  воспри-

нимаемая красота и благоухание. Эстетика запаха занимает здесь, пожалуй, едва ли не первое 
место — черта, характерная для византийской культуры, хотя и не оригинальная, берущая на-
чало в древних культурах Востока. На византийской почве обонятельная эстетика наполнилась 
новым духовным содержанием. 

Все эти слишком красивые и даже чувственные элементы в суровой в целом эстетике 

аскетизма,  свидетельствующие  о  проникновении  в  монастырскую  культуру  каких-то  глубин-
ных  начал  народной  культуры,  фольклорного  сознания,  скорее  роднят  ее  с  антикизирующим 
направлением, чем отделяют от него. Основные же положения этой эстетики, как и в предше-
ствующие периоды, формулировались самими подвижниками, а не популяризаторами их жиз-
ни и деятельности — агиографами. 

В  рассматриваемый  период  главным  представителем  эстетики  аскетизма  был  Симеон 

Новый Богослов. Он, как и его предшественники, развивает идеи бегства от «прелестей мира 
сего»,  борьбы  с  тремя  главными  пороками,  поражающими  души  людей,— «сластолюбием, 
сребролюбием  и  славолюбием»,  проповедует  нестяжательность,  аскетический  и  добродетель-
ный образ жизни, любовь к людям. Разрабатывая в целом традиционный для подвижнической 
жизни  путь  к  «царству  блаженства»,  Симеон  акцентирует  особое  внимание  на  ряде  эмоцио-
нально-психологических  состояний  человека,  занимавших  важное  место  в  духовном  мире 
большой  части  византийцев,  определявших  важные  аспекты  эстетики  аскетизма  и  нашедших 
отражение в художественной культуре Византии того времени, так или иначе связанной с мо-
настырями. 

Истинный подвижник, по мнению Симеона, должен отличаться богатством и глубиной 

эмоциональной жизни определенной направленности, именно — повышенной чувствительно-
стью к скорбям, горестям, беспо-{451}мощности и быстротечности человеческой жизни. Сам 
Симеон, по свидетельству его ученика и агиографа Никиты Стифата, активно развивал в себе 
эту повышенную чувствительность, размышляя о смерти, молясь на кладбище, находясь «по-
стоянно в состоянии сокрушенного умиления» (Симеон Нов. Бог. I. С. 5—6). 

Считая  смирение  «началом и основанием» подвижнической жизни, Симеон на второе 

место после него ставил плач, усматривая в нем непостижимое чудо — катарсис души с по-
мощью вроде бы чисто физических процессов: «Чудо неизъяснимое! Текут слезы веществен-
ные из очей вещественных и омывают душу невещественную от скверн греховных» (Там же. 
3). Плач приносит человеку утешение и рождает в нем радость (Там же. 19, 3). Эмоциональное 
состояние печали и сокрушения, достигаемое  с  помощью  физического  процесса плача  и  осо-
бой настроенностью души, по убеждению Симеона, переходит (и в этом пафос и смысл эстети-
ки аскетизма) в свою противоположность — состояние духовной радости, высшего наслажде-
ния, узрения «божественного света». 

Другим важнейшим элементом эмоционально-духовной жизни подвижника, тесно свя-

занным с плачем, является молитва, способствующая установлению контакта между душой и 
абсолютом. Свидетельством эффективности молитвы опять же являются «божественный свет» 
и духовное наслаждение, наполняющие душу молящегося (Там же. 8, 2). Даже чтение текстов 
Писания  мало  что  дает  человеку  без  молитвы.  По  мнению  Симеона,  читающий  без  молитвы 
«ничего как должно не понимает из читаемого, не чувствует сладости от того и никакой не по-
лучает пользы» (Там же). Симеон неоднократно подчеркивает, что, помимо истины и пользы, 
тексты Писания должны доставлять читателю и наслаждение, которое возникает только в слу-

чае  соединения  чтения  с  молитвой.  Ибо  молитва,  являясь  средством  связи  человека  с  Богом 
(Там же. 8, 3), открывает возможность к просвещению души, после  чего она только и может 
правильно понять текст и насладиться прочитанным. 

И плач, и молитва у Симеона суть эмоционально-душевные пути к высшему духовному 

наслаждению, которое может в идеале испытать любой, усердный подвижник еще в этой жиз-
ни. Однако оно неосуществимо без осияния души божественным светом. С Симеона, пожалуй, 
впервые в истории византийской духовной культуры свет становится центральной проблемой 
эстетики, хотя, как известно, он занимал видное место уже и в эстетике Псевдо-Ареопагита. 

Симеон различает два вида «света» и два их источника: для ви;´дения предметов мате-

риального мира требуется «чувственный» свет солнца, а для узрения «мысленных вещей» не-
обходим  «свет  умный»,  источником  которого  является  Иисус  Христос, «подающий  свет  ум-
ным  очам  душевным,  чтобы  они  мысленно  видели  мысленное  и  невидимое» (Там  же. 24,3). 
Повторяя известную евангельскую мысль о том, что бог сам есть свет, Симеон уверен, что он 
уделяет от «светлости своей» всем, кто соединяется с ним «по мере очищения» (Там же, 25, 2). 
Именно этот «умный свет» помогает читающему постигать смысл читаемого, «ибо сей сокро-
венный свет божественного ведения есть некая мысленная сила, которая окружает и собирает 
подвижный ум, отбегающий обычно туда и сюда» во время чтения (Там же. 9, 2). Однако чело-
веку, получившему его, уже собственно и нет надобности ничего читать, ибо световая стихия, 
в  кото-{452}рую  он  погружается  всей  своей  сущностью,  и  есть  цель  всех  устремлений  под-
вижника. 

Файл byz453g.jpg 

Камея. Христос. 
Х—XI вв. Париж. Кабинет медалей.
 

Здесь  высшее  знание  нераздельно  с  высшим  наслаждением;  ум  человека  становится 

светом и сливается, хотя и постоянно осознавая себя, с высшим светом и источником всякого 
света. Ум «весь освещается,— пишет Симеон,— и становится, как свет, хотя не может понять 
и изречь то, что видит. Ибо сам ум тогда есть свет и видит свет всяческих, то есть Бога, и свет 
сей, который он видит, есть жизнь, и дает жизнь тому, кто его видит. Ум видит себя совершен-
но  объединенным  с  этим  светом  и  трезвенно  бодрствует».  Он  ясно  сознает,  что  свет  этот 
«внутри души его и изумляется»; изумляясь же, он видит его уже как бы пребывающим вдали, 
а придя в себя, «опять находит свет этот внутри» и не хватает ему ни слов, ни мыслей, чтобы 
подумать или сказать что-либо о нем (Там же. 19,1). Воссияв в человеке, свет этот изгоняет все 
помыслы и страсти душевные, исцеляет телесные немощи; душа видит в нем, как в зеркале, все 
свои прегрешения, приходит в полное смирение и одновременно наполняется радостью и ве-
сельем, изумляясь увиденному чуду. Человек весь изменяется к лучшему и познает абсолют-
ную истину (Там же. 19, 2). 

Высшая ступень познания осмысливается Симеоном как слияние световых сущностей 

объекта и субъекта  познания, которое происходит вроде  бы  в душе субъекта, но таким обра-
зом, что душа как бы сама покидает этот мир, прорывается в иные измерения и там объединя-
ется  с  божественной  сущностью.  Она,  пишет  Симеон, «некоторым  образом  выходит  из  тела 
своего  и  из  этого  мира  и  восходит  на  небеса  небес,  воспаряя  туда  на  крыльях  божественной 
любви и успокаиваясь там от подвигов своих в некоем божественном и беспредельном свете» 
(Там же. 21, 2). И все это, по глубокому убеждению Симеона, происходит еще при жизни под-
вижника,  что  делало  его  световую  мистику  и  эстетику  особенно  привлекательной  в  средние 
века. 

Сходя на человека, невидимый свет настолько сильно преображает всю его не только 

духовную,  но  и  телесную  структуру,  что  его  тело  начинает  излучать  видимое  сияние,  на  что 
постоянно указывают агиографы. 

Световая  эстетика  Симеона — один  из  ярких  образцов  и  примеров aesthetica interior, 

т. е.  эстетики,  имеющей  свой  объект  во  внутреннем  мире  самого  субъекта  восприятия.  Утра-
тившая во многом свою актуальность в новое время, она процветала в средние века. Ее следы 
мы обна-{453}руживаем  сейчас не только в трактатах древних подвижников, но и  во многих 
явлениях средневековой, византийской, прежде всего художественной культуры. Золотые фо-
ны  и  нимбы  мозаик  и  икон,  лучи  и  звезды  золотого  ассиста  на  византийских  изображениях, 

блеск мозаичной смальты, отражающей свет лампад и свечей, яркие светоносные краски икон 
и мозаик, система пробелов, пронизывающая у многих византийских мастеров их изображения 
(см.  росписи  Феофана  Грека),  обилие  света,  светильников,  сверкающих  предметов  в  храме, 
создающих особую световую атмосферу,— все это конкретная реализация в искусстве той эс-
тетики света, которую разработали на практике и попытались как-то описать в своих трактатах 
византийские  подвижники.  Вклад  Симеона  в  нее  особенно  значителен.  В  последующие  века, 
пожалуй, только Григории Палама сделал существенные дополнения к этой эстетике. 

Не рассматривая здесь подробно всех аспектов эстетики Симеона и его последователей 

по  подвижнической  жизни,  остановимся  лишь  еще  на  одной  важной  проблеме,  хорошо  осве-
щенной  им.  Речь  идет  об  образно-символическом  понимании  праздника,  которое,  во-первых, 
ясно  показывает,  как  функционировала  византийская  теория  образа  и  символа  в  конкретных 
случаях,  и,  во-вторых,  выявляет  характер  эстетической  значимости  религиозного  праздника 
для византийцев. Симеон призывает своих собратьев не увлекаться внешним блеском и красо-
той праздников, обилием украшений, света, благовоний, яств и напитков. Все это лишь види-
мость настоящего праздника, «только тень и образ празднества» (Там же. 41, 2; 3). Истинный 
же  праздник  состоит  в  том,  на  что  образно  и  символически  указывает  чувственно-
воспринимаемое  праздничное  действо.  Он  и  доставляет  тем,  кто  это  понимает,  настоящую  и 
непреходящую радость. 

Горящие  во  множестве  на  празднике  «лампады  символически  указывают  на  мыслен-

ный свет» (Там же. 41, 3). Они должны напомнить человеку, что дом его души должен быть 
также весь наполнен духовным светом, как и церковь — светом лампад. В нем должны сиять 
добродетели  и  не  оставлять  неосвещенным  ни  одного  уголка  его  души.  Множество  «свечей 
означает светлые помыслы», которые должны светить в человеке, не оставляя место для мрач-
ных и темных размышлений. Многочисленные компоненты, составляющие праздничные бла-
говония, знаменуют собой разнообразие духовных даров, которые надлежит стяжать человеку. 
Фимиам, исходящий от кадил, указывает, по Симеону, на духовную благодать. 

Интересно отметить, что основное внимание во внешнем (или эстетическом) оформле-

нии  праздника  Симеон  уделяет  свету  и  ароматической  атмосфере,  которые  наделяются  им 
большой символической значимостью. Так, гармония ароматических компонентов, «благоуха-
нием  своим  услаждающая  чувства»,  символизирует  гармонию  духовных  начал  в  человеке,  а 
также  знаменует  благоухание  древа  жизни.  Благовоние  выступало  во  всей  византийской  тра-
диции устойчивым символом св. духа, отсюда и особое внимание византийцев к эстетике запа-
хов. 

По Симеону, настоящий праздник имеет только тот, кто, участвуя в реально совершае-

мом празднестве, воспринимает его как праздник духовный. 

Симеон, таким  образом, подводит  некоторого  рода итог  византийской  символической 

эстетике. Он показывает, что вся образно-символическая {454} система культового праздника, 
а за ней стоит или к ней сводится в принципе вся система образов, символов и знаков христи-
анства,  направлена  на  возведение  человека  «от  видимого  к  невидимому»  и  погружение  его  в 
состояние бесконечного неописуемого духовного наслаждения. В этом — смысл и главное со-
держание  византийской  религиозной  эстетики  как  в  ее  умеренном,  церковно-патристическом 
направлении, так и в крайне ригористическом — эстетике аскетизма; в этом же и ее культурно-
историческая ограниченность. Увлечение эстетикой аскетизма практически приводило к изъя-
тию личности (часто весьма одаренной) из активной социальной деятельности, отрывало ее от 
реальной действительности, далеко отстоявшей от идеалов этой эстетики. 

Вместе  с  тем  в  византийской  культуре  второй  половины IX—XII в.  активно  развива-

лась и нерелигиозная эстетика, ориентировавшаяся в целом на античные, дохристианские тра-
диции. В общей картине эстетики этого времени она занимала видное место. Опять приобре-
тают актуальность многие положения и феномены античной эстетики, однако в структуре но-
вой средневековой культуры они, как правило, на уровне их  восприятия  наполняются новым 
содержанием, которого не могли иметь в античности. Поэтому антикизирующее направление 
— это не искусственное перенесение античных идей в средние века, не консервация музейного 

экспоната, но вполне  жизненное, действенное и  сугубо  средневековое  явление, возникшее  из 
потребностей  византийской  духовной  культуры  послеиконоборческого  времени  и  ставшее  ее 
неотъемлемой частью. Без него византийская эстетика X—XV вв. так же немыслима, как и без 
церковного или монастырско-аскетического компонентов. 

Две главные проблемы стоят в центре внимания представителей антикизирующего на-

правления, традиционные и для всей античной эстетики — красоты и искусства. Выше всего 
почитая разнообразные виды нравственной и духовной красоты, византийская эстетика в этом 
своем направлении обращается к низшей в системе христианских ценностей ступени красоты 
— к визуально воспринимаемой красоте материального мира, которую, как мы помним, не от-
рицали  и  даже  высоко  ценили  и  представители  ранней  патристики,  делая  главный  акцент  на 
том, что она — результат деятельности верховного художника. В рассматриваемом же направ-
лении, прежде всего у светских авторов Х—XII вв., на первое место выдвигается гедонистиче-
ский  аспект  красоты.  Чувственно  воспринимаемая  красота  в  первую  очередь  доставляет  на-
слаждение — эта общая для всего древнего мира мысль не была чужда и византийцам, и дале-
ко не все из них считали это наслаждение греховным. В общей для всего средневековья систе-
ме  символически-аллегорического  восприятия  мира  наслаждение  материальной  красотой  ос-
мысливалось  часто  как  символ  более  высокого  духовного  наслаждения.  Тем  не  менее  визан-
тийцы Х—XII вв., даже и не прикрываясь этой символикой, много внимания уделяли матери-
альной  красоте  и  как  объекту  непосредственного  наслаждения,  свидетельства  чему  мы  нахо-
дим у многих писателей  того времени. Тысячелетний период борьбы христианства  за полное 
господство  духа  над  чувственными  наслаждениями,  преобладавшими  в  культуре  поздней  ан-
тичности, привел к новому нарушению гармонии духовных и чувст-{455}венных компонентов 
культуры теперь уже в пользу духовности. Реакцией на него и явился рост нового интереса к 
античности, и прежде всего к античной влюбленности в чувственно воспринимаемую красоту. 

Византийцы Х—XII вв. с упоением читают языческих писателей и активно используют 

античные  реминисценции  в  своем  творчестве.  В  структуре  средневековой  культуры  многие 
классические образы и формулы приобретают новую окраску, новое звучание. 

Авторы византийских романов, используя античные стереотипы, с наслаждением опи-

сывают красоту природного пейзажа или садов. Гедонистический аспект красоты сада подчер-
кивает, например, Евматий Макремволит (XII в.), создавая тем самым атмосферу, благоприят-
ную для зарождения и развития любовных переживаний его юных героев: «Сад этот преиспол-
нен  был  прелестей  и  услады,  зеленью  изобиловал,  весь  в  цветах:  ряды  кипарисов,  кровли  из 
тенистых миртов, виноград в курчавых локонах лоз, фиалки глядят из листьев и, кроме благо-
ухания, услаждают взор; <...> Лилии украшают сад, радуют обоняние, манят взоры, с розами 
соперничают (Виз. люб. проза. С. 47). 

Начиная с Фотия, с новой силой вспыхивает в Византии интерес к описаниям произве-

дений архитектуры, в которых главное место занимает любование и восхищение красотой ар-
хитектуры.  В  византийском  эпосе  «Дигенис  Акрит»  дом  (скорее  дворец)  Дигениса  предстает 
как уникальное сооружение, сотканное из камня и доставляющее наслаждение глазу: 

И так создание свое сумел украсить мастер, 
Что взорам, словно сотканной, постройка представала, 
Из образов тех каменных, дававших людям радость.

 

(Диг. Акр. С. 53—55) 

Михаил Пселл с присущим ему риторским блеском приводит описание красоты церкви 

великомученика Георгия, сооруженной Константином IX. При этом красоту огромного храма 
Михаил  не  отделяет  от  красоты  всего  ансамбля,  включающего  в  себя  и  ряд  других  зданий  с 
галереями,  и  «луга,  цветами  покрытые,  одни  по  кругу,  а  другие  посредине  разбитые»,  и  бас-
сейны с водой, и «рощи дерев, высоких и долу клонящихся» (Мих. Пс. С. 186). Главное досто-
инство  храма  Михаил  видит  в  его  красоте: «Всякий,  кто  бранит  храм  за  размеры,  замолкает, 
ослепленный его красотой, а ее-то уж хватает на все части этой громады, так что хочется со-
орудить  его  еще  обширнее,  чтобы  придать  очарование  и  остальному» (Там  же).  Пселл  мало 
интересуется собственно архитектурно-строительными деталями. Свою задачу он видит в том, 
чтобы показать эффект чисто эстетического воздействия архитектуры и окружающей ее специ-
ально созданной среды на зрителя. Особое внимание он обращает на эстетическую значимость 

целого и частей в прекрасном архитектурном ансамбле. «Глаз нельзя оторвать,— пишет он,— 
не только от несказанной красоты целого, из прекрасных частей сплетенного, но и от каждой 
части в отдельности, и хотя прелестями храма можно наслаждаться сколько угодно, ни одной 
из них не удается налюбоваться вдоволь, ибо взоры к себе приковывает каждая, и что замеча-
тельно: если даже любуешься ты в храме самым красивым, то взор твой начинают манить сво-
ей новизной другие вещи, пусть и не столь прекрасные, и тут уже {456} нельзя разобрать, что 
по красоте первое, что второе, что третье. Раз все части храма столь прекрасны, то даже наи-
менее красивая способна доставить высшее наслаждение» (Там же. С. 187). Известную из ан-
тичности мысль о красоте целого, сплетающейся из прекрасных и не столь прекрасных частей, 
Михаил дополняет новым наблюдением. Красота целого, которая по античной традиции цени-
лась выше красоты любой составляющей его части, по Пселлу, переходит в восприятии зрите-
ля на любую, даже наименее прекрасную часть этого целого, и она доставляет ему в составе 
всего ансамбля «высшее наслаждение». 

Попавший в эту предельно эстетизированную среду человек как бы извлекался из мира 

реальной действительности, и ему «казалось, что движение остановилось и в мире нет ничего, 
кроме представшего перед его глазами зрелища» (Там же). 

Много  внимания  уделялось  в  послеиконоборческой  Византии  физической  красоте  че-

ловека. Несмотря на бесчисленные призывы духовенства и отцов-подвижников к отказу от те-
лесной красоты и даже к ее умалению, византийцы не разучились ее ценить. Прославлению и 
восхвалению этой красоты посвящены были византийские романы: у византийских историков, 
риторов  и  поэтов  находим  мы  многочисленные  описания  красоты  человеческого  тела.  Свое 
восхищение красотой человека они воплощали в образах, хотя, как правило, и набиравшихся 
из античных стереотипных элементов 

37

, но не лишенных обаяния и непосредственности ново-

го, уже в рамках средневековья, упоения чувственной красотой. 

Византийские историки обращают внимание даже на красоту младенцев, особенно цар-

ственных. Михаил Пселл восхищается красотой младенца Константина, сына императора Ми-
хаила Дуки, давая своеобразный идеал детской красоты: «Я не знаю подобной земной красоты! 
Его лицо выточено в форме совершенного круга, глаза огромные, лазоревые и полные спокой-
ствия, брови вытянуты в прямую линию, прерывающуюся у переносицы и слегка загнутую у 
висков, нос с большими ноздрями, наверху слегка выдается вперед, а внизу напоминает орли-
ный; золотистые, как солнце, волосы пышно растут на голове» (Мих. Пс. С. 12). Гедонистиче-
ский аспект детской красоты подчеркивает Анна Комнина: «Многочисленные прелести маль-
чика доставляли смотрящим на него великую усладу, его красота казалась не земной, а небес-
ной,  и  всякий,  кто  бы  ни  взглянул  на  него,  мог  сказать,  что  он  таков,  каким  рисуют  Эрота» 
(Анна Комн. С. 117). 

Идеал  мужской  красоты  в  Византии  основывался  на  сочетании  внешней  формальной 

красоты тела с выражением в ней таких необходимых мужчине (правителю, воину) черт харак-
тера, как мужество, героизм, властность, ум. Именно в этом направлении развивалась идеали-
зация (конечно, на основе реальных  черт) портретов императоров и полководцев в византий-
ской историографии. По описанию Пселла, у Василия II глаза были «светло-голубые и блестя-
щие, брови не нависшие и не грозные, но и не вытянутые в прямую линию, как у женщины, а 
изогнутые, выдающие гордый нрав мужа. Его глаза, не утопленные, как у людей коварных и 
хитрых, но и не выпуклые, как у распущенных, сияли муже-{457}ственным блеском. Все его 
лицо  было  выточено,  как  идеальный,  проведенный  из  центра  круг,  и  соединялось  с  плечами 
шеей крепкой и не чересчур длинной». Все члены тела его отличались соразмерностью, а «си-
дя на коне, он представлял собой ни с чем не сравнимое зрелище: его чеканная фигура возвы-
шалась в седле, будто статуя» (Мих. Пс. С. 35—36). 

Соразмерность, гармонию, меру, ритм в качестве основных признаков красоты челове-

ка ценят практически все византийские писатели светского направления 

38

. Однако их оказыва-

ется недостаточно для полного описания красоты идеального мужчины средневекового мира. 

                                                           

37

 

Ср.: Алексидзе А. Д. Византийский роман XII в. и любовная повесть Никиты Евгениана // Ник. Евг. С. 143.

 

38

 

На примере Пселла это хорошо показал Я. Н. Любарский (Любарский Я. Н. Внешний облик героев Михаила 

Пселла: (К  пониманию  художественных  возможностей  византийской  историографии) //Византийская  литература. 
М., 1974. С. 251—253. 

Есть  в  ней,  по  мнению  Анны  Комниной,  такие  черты,  которые  не  поддаются  живописному 
изображению и даже противоречат античным канонам красоты. С присущей ее кругу любовью 
к риторике Анна пишет, что живописец не сумел бы изобразить ее родителей Алексея и Ири-
ну; «если бы он даже смотрел на этот прообраз красоты, скульптор не привел бы в такую гар-
монию  неодушевленную природу, а знаменитый  канон  Поликлета  показался  бы вовсе проти-
воречащим принципам искусства тому, кто сравнил бы с творениями Поликлета эти изваяния 
природы» (Анна  Комн. С. 120—121). Специфические  императорские  черты в  облике  Алексея 
были  несовместимы  с  поликлетовским  каноном,  но  вполне  отвечали  византийскому  идеалу 
красоты: «...когда он (Алексей — В. Б.), грозно сверкая глазами, сидел на императорском тро-
не, то был подобен молнии: такое всепобеждающее сияние исходило от его лица и от всего те-
ла. Дугой изгибались его черные брови, из-под  которых глаза  глядели  грозно  и  вместе  с тем 
кротко. Блеск его глаз, сияние лица, благородная линия щек, на которые набегал румянец, од-
новременно пугали и ободряли людей. Широкие плечи, крепкие руки, выпуклая грудь — весь 
его героический облик вселял в большинство людей восторг и изумление. В этом муже сочета-
лись красота, изящество, достоинство и непревзойденное величие». Он был одинаково «вели-
колепен и необорим» как в бою, так и на поприще красноречия (Там же). 

Интересно отметить, что канон Поликлета (непревзойденный для античного пластиче-

ского  мышления  идеал  красоты)  в  глазах  византийской  писательницы  подходит  только  для 
описания «варварской» красоты. Тело предводителя  варваров Боэмунда «обладало совершен-
ными пропорциями и, можно сказать, было изваяно по канону Поликлета. У него были могу-
чие руки, твердая походка, крепкие шея и спина». Он был подобен ромеям молочно-белой ко-
жей с румянцем на щеках и голубыми глазами, выражавшими волю и достоинство: однако что-
то  «варварское»  проглядывало  для  византийца  сквозь  традиционный  стереотип  красоты. «В 
этом муже было что-то приятное, но оно перебивалось общим впечатлением чего-то страшно-
го. Весь облик Боэмунда (несмотря на «канон Поликлета»! — В. Б.) был суров и звероподобен 
— таким он казался благодаря своей величине и взору, и, думается мне, его смех был для дру-
гих рычанием зверя» (Там же. С. 362—363). 

Высоко оценивая телесную красоту человека и в этом активно про-{458}должая эллин-

ские  традиции,  светское  направление  византийской  эстетики,  однако,  уже  не  может  ограни-
читься  только  античными канонами. Его  представители  стремятся  усмотреть  во  внешнем  об-
лике человека знаки характерных черт его внутреннего мира, т. е. в целом и это направление 
движется в русле средневековой эстетики, не отходя далеко от других направлений. Искренне 
восхищаясь  физической  красотой человека, византийские писатели не забывают о ее бренно-
сти и неизбежном превращении в свою противоположность. 

Эта  специфика  ощущается  и  в  византийском  идеале  женской  красоты,  хотя  здесь  ан-

тичные традиции оказались наиболее жизненными и устойчивыми. Характерные византийские 
черты в описании женской красоты встречаются, прежде всего, у историографов того времени. 
Наиболее рельефно они выступают на первый план при описании царственных особ. 

Императрица  Ирина  предстает  в  описании  ее  дочери  Анны  «одухотворенной  статуей 

красоты, живым изваянием гармонии». «Она была подобна стройному, вечноцветущему побе-
гу, части и члены ее тела гармонировали друг с другом, расширяясь и сужаясь где нужно. При-
ятно было смотреть на Ирину и слушать ее речи, и поистине нельзя было насытить слух звуча-
нием ее голоса, а взор ее видом» (Там же. С. 121). Анне Комниной императрица Ирина пред-
ставляется Афиной, явившейся в человеческом обличии, воспетой поэтами, т. е. носительницей 
не эротической, но мудрой и девственной красоты. «Лицо ее излучало лунный свет; оно не бы-
ло совершенно круглым, как у ассирийских женщин, не имело удлиненной формы, как у ски-
фянок, а лишь немного отступало от идеальной формы круга. По щекам ее расстилался луг, и 
даже тем, кто смотрел на нее издали, он казался усеянным розами. Голубые глаза Ирины смот-
рели  с  приятностью  и  вместе  с  тем  грозно,  приятностью  и  красотой  они  привлекали  взоры 
смотрящих, а таившаяся в них угроза заставляла закрывать глаза, и тот, кто взирал на Ирину, 
не мог ни отвернуться, ни продолжать смотреть на нее» (Там же. С. 121). 

Из этого описания хорошо видно, что византийский идеал женской красоты возникает 

из сплава эстетических идеалов греко-римского и ближневосточного миров. Традиционные для 
греко-римского  мира  атрибуты  красоты — гармония  членов  и  приятный  цвет — сочетаются 
здесь  с  восходящими  к  библейской  эстетике  признаками  прекрасного:  сиянием,  звучанием, 

возвышенностью  красоты  до  такой  степени,  что  на  нее  и  смотреть-то  уже  невыносимо 

39

Именно эти черты и сама Анна, как мы видели, противопоставляла «канону Поликлета». 

Важным  художественно-риторическим  приемом  выражения  женской  красоты  в  анти-

кизирующем направлении византийской эстетики являлось регулярное подчеркивание невыра-
зимости этой красоты. Ощущая семантическую ограниченность традиционного набора элемен-
тов, используемого для описания  женской  красоты, византийцы  дополняют его  постоянными 
указаниями на неописуемость этой красоты и изображениями эффекта ее воздействия на зри-
теля.  В  качестве  характерного  примера  можно  привести  описание  Анной  Комниной  красоты 
императрицы {459} Марии. «Как говорят, голова Горгоны превращала всех смотрящих на нее 
в камни, всякий же, кто случайно видел или неожиданно встречал императрицу, открывал от 
изумления рот, в безмолвии оставался стоять на месте, терял способность мыслить и чувство-
вать. Такой соразмерности членов и частей тела, такого соответствия целого частям, а частей 
целому никто никогда не видел в человеке. Это была одухотворенная статуя, милая взору лю-
дей, любящих прекрасное, или же сама Любовь, облеченная плотью и сошедшая в этот земной 
мир» (Там же. С. 119). Мы привели это длинное описание, ибо оно характерно для византий-
ской  эстетики  всего  послеиконоборческого  периода.  В  нем  в  художественно-риторической 
форме  практически  выражена  вся  сложная  и  противоречивая  философия  прекрасного,  харак-
терная для «гуманистического» направления византийской культуры. 

Внутренней основой и целью красоты является любовь. Красота материализуется в че-

ловеческом теле в системе гармонических и соразмерных частей и совершенных форм, наде-
ленных приятной окраской. Традиционные цвета прекрасного тела: белый (для кожи), розовый 
(румянец), голубой (глаза), золотистый (волосы). Описание телесной красоты, таким образом, 
восходит  к  античным  стереотипам 

40

,  но  наделяется  такой  степенью  совершенства,  которая  в 

рамках  христианской  традиции  приписывалась  только  духовной  или  божественной  красоте. 
Эта  ассоциация  усиливается  обязательным  для  византийцев  атрибутом  красоты — сиянием, 
блеском. Им же, как мы помним, агиографическая традиция наделяла тела подвижников, мало 
соответствовавшие, как правило, античным канонам телесной красоты. В них-то сияла красота 
добродетелей и высокой духовности. Этот аспект уже собственно душевной или духовной кра-
соты  неразрывно  соединяется  византийскими  писателями  и  с  красотой  телесной.  Если  мы 
вспомним, что у Климента Александрийского само божество обозначалось как «духовная ста-
туя», а в структуре христианского миропонимания любое произведение природы или человека 
воспринималось как образ или символ духовных реальностей, то нам придется усмотреть и в 
назывании на античный манер прекрасного женского образа статуей, и в окаменелости зрите-
лей перед ней нечто большее, чем традиционные фигуры красноречия. 

Появление  в XII в.  византийского  романа,  продолжавшего  традиции  позднеантичного 

романа, интересно не только с точки зрения истории литературного жанра, но и свидетельству-
ет о возрождении в Византии, казалось бы, совершенно неуместной в системе средневекового 
миропонимания эстетики эротизма. Византийский роман, хотя и повторял сюжетную линию и 
основные принципы построения античного романа, имел как мы уже видели (гл. V) свою спе-
цифику.  В  частности,  новую  окраску  приобрела  и  возродившаяся  в  нем  эстетизация  земной 
любви. Если в античном романе наряду с обилием приключений на первое место выдвигается 
открытый,  иногда  даже  грубый  и  вульгарный  эротизм,  родственный  эротизму  мимических 
представлений, то у византийских писателей XII в., воспитанных в уже устоявшихся традициях 
христианской нравственности, триумф земной любви облекается в более тонкие и возвышен-
ные формы. Не показ самого любовного акта, так привлекавший поздне-{460}античных писа-
телей и устроителей зрелищных представлении, а любование красотой юности, описание и вы-
ражение лирических переживаний героев, эстетизация самого любовного влечения и любовной 
игры стоят в центре внимания византийских писателей. 

Любовь двух юных существ, их верность друг другу, пронесенная через  вереницу тя-

желых испытаний и опасностей, их целомудрие, сохраненное в борьбе с постоянными посяга-
тельствами  на  него,  прекрасны  и  достойны  восхищения — вот  лейтмотив  византийских  лю-

                                                           

39

 

О некоторых особенностях ближневосточной эстетики см. в работе: Бычков В. В. Эстетика Филона Александ-

рийского // ВДИ. 1975. № 3. С. 61—63.

 

40

 

Ср. на материале Пселла: Любарский Я. Н. Указ. соч. С. 248.

 

 

 

 

 

 

 

 

содержание   ..  37  38  39  40   ..