Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - часть 72

 

  Главная      Учебники - Разные     Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - 1989 год

 

поиск по сайту            правообладателям  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

содержание   ..  70  71  72  73   ..

 

 

Культура Византии. Вторая половина VII-XII века - часть 72

 

 

Мораль, которую внушает сыновьям Кекавмен,— это в общем традиционная христиан-

ская  мораль,  призывающая  к  добру  и  справедливости,  состраданию  к  бедным,  запрещающая 
воровать, лгать, убивать («не слушайся совета убить хотя бы и того, кто замышлял убить те-
бя») (Там же. С. 219). В основных советах и предписаниях Кекавмена выдержана позитивная 
нравственная  линия,  в  них  нет  ничего  такого,  что  само  по  себе  могло  бы  вызвать  принципи-
альное  возражение.  Если  Кекавмен  допускает  обман  и  коварство,  то  только  по  отношению  к 
врагам, т. е. как элемент военного искусства. Однако эта высокая христианская мораль Кекав-
мена  при  более  близком  рассмотрении  часто  оказывается  не  столько  внутренним  нравствен-
ным убеждением, сколько продуманной системой правил поведения, регулируемых предпола-
гаемыми, ожидаемыми последствиями — возмездием или вознаграждением, как в земном ми-
ре, так и от бога; причем  бог действует  в  едином  механизме  с обществом  как высшая  возна-
граждающая или карающая инстанция. Стратегу надо быть справедливым к воинам в основном 
для того, чтобы не вызвать у них возмущения; надо сохранять, как зеницу ока, честь дочерей, в 
основном чтобы не опозориться перед обществом; обманывать не следует в основном потому, 
что, «если это обнаружится, будешь, у всех в полном пренебрежении»; заметив ошибку хозяи-
на, следует умолчать о ней, иначе «все убегут от тебя, как от змеи»; высокомерие имеет врагом 
самого бога, в то время как скромность, угодная богу, становится гарантией возвышения. При-
нимать дары и получать взятки плохо не по существу. Плохо — принимать их сверх меры, это 
может стать причиной гибели: «Ведь достаточно тебе и того, что дают добро-{165}вольно». «Я 
ничуть не хулю богатство, но предпочитаю благоразумие». Более того: «Если брать не все, что 
дают, а лишь половину,— от бога получишь во сто крат» (Там же. С. 147). Если кто-то попро-
сит  в  долг,  надо  дать,  но  только  не  ради  процентов,  советует  Кекавмен,  ибо  господь  вернет 
этот долг вдвойне (Там же. С. 213). Таким образом, «проценты», к которым Кекавмен, как ис-
тинный византиец, проявляет неприязнь, он все-таки рассчитывает получить, но в иной форме 
— от бога, отказываясь тем самым от малой прибыли ради более высокой! 

В образе мыслей автора «Стратегикона», как ни в одном другом произведении визан-

тийской литературы, как бы изнутри раскрывается подлинная суть христианской нравственно-
сти, обнажается истинное лицо общества, гордящегося своим православием и благочестием и в 
то  же  время  глубоко  погрязшего  во  лжи  и  лицемерии,  общества,  в  котором  дети  Кекавмена 
должны жить по законам христианской морали, приспособленным к законам этого общества. В 
отдельных советах и иллюстрирующих их своеобразных коротеньких рассказах перед читате-
лем  проходят  характерные  картины  и  образы  из  управляемой  этими  законами  византийской 
действительности:  архонтов  и  судей,  посылающих  на  смерть  ни  в  чем  не  повинных  людей 
(«многих я видел осужденных подкупом даже на смертную казнь»), и «виновных — оправдан-
ных благодаря денежной взятке»; священнослужителей, «помышляющих лишь о золоте и се-
ребре  и  роскошных  трапезах»  и  обманывающих  паству  «притворным  благочестием»;  хозяек, 
заигрывающих с рабами, и «верных рабов», которым, не дай бог, доверить собственную дочь; 
лекарей, намеренно ухудшающих состояние больных, дабы продлить срок лечения и получить 
большую плату; прихожан, не устремляющих взора на алтарь, а пялящихся на женщин; друзей, 
не только не помогающих в беде, но и способных без колебаний погубить честь твоей семьи, 
твою жизнь; общество, в котором даже приглашение в гости воспринимается как повинность, 
так как оброненное случайно слово или даже присутствие при неосторожном разговоре может 
в результате доноса стоить жизни. 

В недрах этого общества как его естественный продукт формируется жизненная фило-

софия  Кекавмена,  впечатляющая  своей  суровой  откровенностью,  объективной  обусловленно-
стью и неизбежностью, обрекающая человека, живущего под постоянным страхом наказаний и 
смерти, на подавление в себе лучших человеческих чувств и порывов. Полное недоверие ока-
зывает  Кекавмен  женщине,  с  которой  опасно  «и  ссориться  и  миловаться»,  с  которой  опасно 
даже беседовать, ибо  «можно  незаметно  попасть  в ее  сети».  Это  недоверие  распространяется 
даже на самых близких женщин — на жену, за которой надо постоянно следить и которой не 
следует доверять (Там же. С. 243), на дочерей, к которым надо относиться как к осужденным, 
способным на все (Там же. С. 221). Кекавмен придает большое значение наличию положитель-
ных качеств у супруги, считая, что «хорошая жена — половина жизни» (Там же. С. 202), одна-
ко любовь как высокое чувство, как великая облагораживающая сила в мире Кекавмена отсут-
ствует. Любви Кекавмен попросту не знает и поэтому не учитывает. 

В  мире,  где  человека  подстерегает  столько  опасностей,  самое  разумное — сохранять 

умеренность, во всем придерживаться середины, избе-{166}гать крайностей. Кекавмен, конеч-
но,  не  первый  проповедник  этой  идеи,  имеющей  далекие  истоки  в  греческой  философской  и 
народной традиции, однако в «Стратегиконе» и она обретает характер универсальной концеп-
ции. Умеренность, по Кекавмену, следует соблюдать в выражении и горя и радости (ибо чело-
век «уже постоянно должен быть в состоянии худшего, как будто оно уже свершилось» (Там 
же. С. 219)); умеренность следует соблюдать в чувствах по отношению к женщине (ибо «люди, 
обуреваемые  сильными  чувствами,  заслуживают  серьезного  порицания» (Там  же.  С. 229)); 
чувство умеренности необходимо и в политической карьере, где не следует забираться слиш-
ком высоко (страх «тягчайшего падения» (Там же. С. 125)); не следует быть ни чересчур сме-
лым,  ни  чересчур  робким,  ни  чрезмерно  скупым,  ни  чрезмерно  расточительным,  не  следует 
строить слишком смелые планы. Философия ограничения, подавления человеческих способно-
стей,  духовных  сил  и  порывов,  конечно,  никак  не  могла  быть  созвучной  созревающим  в  то 
время в духовной жизни предгуманистическим тенденциям. 

В то же время в ходе мыслей Кекавмена улавливается и нечто совершенно иное, как бы 

идущее в русле положительных  тенденций, могущее  способствовать  интеллектуальному про-
грессу грядущих поколений. Это прежде всего уважение к книге, призыв к чтению, к проявле-
нию  и  удовлетворению  любознательности. «Читай  много — и  узнаешь  много» (Там  же.  С. 
213). 

Своеобразным призывом к творчеству и инновации, ограниченным, правда, лишь сфе-

рой стратегического искусства, звучит призыв Кекавмена: «Изобретай и ты, что нужно, причем 
не только то, что ты узнал от древних и слышал, но придумывай и другое, новое, что способна 
изобрести человеческая природа» (Там же. С. 143). 

Очень  важным  моментом  в  мировоззрении  Кекавмена  следует  считать  наличие  в  нем 

определенного  демократизма,  оценку  людей  не  по  происхождению  и  социальному  статусу,  а 
по  человеческим  достоинствам.  Нет  у  него  также  пренебрежительного  отношения  к  инопле-
менникам, «ибо они разумны, как и ты» (Там же. С. 141). «Все люди происходят от великого 
корня» (Там же. С. 287). Все зависит от самого человека, ибо он как существо разумное, «если 
хочет, милостью божией сам становится богом» (Там же. С. 287). 

Рационализм  Кекавмена  интересно  проявляется  в  резко  отрицательном  отношении  к 

снам (Там же. С. 218), к гадателям (Там же. С. 233) и юродивым, т. е. ко всему тому, что явля-
лось неотъемлемой частью веры и суеверия, предметом пиетета византийцев. 

Несмотря  на  признание  полной  зависимости земного от  божественного, в жизни, соз-

нании и содержании сочинения Кекавмена земное, мирское, светское значительно преобладает 
над божественным. Симптоматично, что в книге нет упоминания Христа, Богородицы, святых, 
христианских догматов, церковных обрядов и реалий. Упоминается монашество с требованием 
уважительного отношения к нему, но с оговоркой относительно его невежества. 

Важно  отметить,  что  светская  струя  в  сочинении  Кекавмена  не  зависит  от  античной 

традиции, а идет из недр византийской жизни. Античные реалии в «Стратегиконе» носят слу-
чайный характер и не создают в нем сколько-либо значительного компонента. {167} 

Сочинение  Кекавмена,  содержащее  уникальные  сведения  по  истории  Византии X—

XI вв., считается важным историческим памятником. Говоря же о нем как о памятнике литера-
турном, прежде всего следует поставить вопрос, насколько правомерно относить к литературе 
то, что создавалось не как литература, а прежде всего как частное завещание. При этом следует 
вспомнить,  что  Кекавмен  не  предполагал  возможности  выхода  своего  сочинения  за  круг  се-
мейного чтения, сам факт его дальнейшего распространения, переписывания, широкого чтения 
свидетельствует о его реальном превращении  в явление  византийской литературы (в отличие 
от других случаев, когда произведения, создаваемые как литературные, реально таковыми не 
становились).  Из  собственно  литературных  элементов  можно  отметить  некоторые  сравнения: 
например, плывущих медленно из-за недостатка весел военных кораблей со спуском орла, по-
терявшего  крыло  (Там  же,  С. 293); людей,  ведущих  неосторожные  разговоры,  с  человеком, 
«который путешествует по незнакомому месту зимой, блуждает по оврагам и внезапно, не ус-
пев моргнуть глазом, срывается в пустоту» (Там же. С. 241); метафорические характеристики 
(например, воинов как «продающих кровь» (Там же. С. 141)). 

Обращают  на  себя  внимание  такие  живые,  колоритные  картины  византийской  жизни, 

иллюстрирующие  отдельные  увещевания,  с  бытовыми  штрихами,  интонациями  живой  речи, 
например,  в  сцене,  где  требуют  возвращение  долга  (Там  же.  С. 193), в  описании  атмосферы, 
возникшей в доме после второго брака (Там же. С. 233), и др. 

Проповедник  воздержанности  и  умеренности,  Кекавмен,  однако,  сам  не  всегда  умеет 

сдерживать свои чувства, бурно выражает свое эмоциональное отношение к тем или иным со-
бытиям: «И сокрушалось сердце мое, не вынося несправедливости» (Там же. С. 277). 

И как бы страстно ни призывал и ни желал Кекавмен, чтобы дети его не проявляли ду-

шевной слабости и противостояли любым искушениям, сам он, знающий жизнь и предусмат-
ривающий, теоретически и практически, все возможные ситуации, вынужден допустить в жиз-
ни сыновей и такое: «Молись, дабы не впасть в искушение, а впав в него, держись без дрожи. 
Мужайся:  никто  не  избегает  испытаний,  ибо  как  человек  ты  и  подвергаешься  человеческим 
бедам. Но всякая буря кончается тишиной» (Там же. С. 237). 

Если высшие идеалы и устремления Симеона Богослова концентрируются в боге, а Ке-

кавмена — в интересах семьи и потомства, то для Михаила Пселла высшей сферой самовыра-
жения является мышление в сочетании с активной многосторонней деятельностью. Сравнивать 
Пселла с кем-либо из современников вряд ли возможно, ибо по многогранности Пселл — лич-
ность исключительная не только для XI в., но и для всей истории византийской культуры. В то 
же время в этой истории трудно найти личность более противоречивую, более загадочную по 
несовместимости  своих  интеллектуальных,  духовных,  нравственных  качеств,  чем  Михаил 
Пселл:  яркий,  незаурядный  писатель  и  льстивый  царедворец,  мудрый  наставник  молодежи  и 
подобострастный панегирист, автор патетических надгробных стихов в честь людей, в смерти 
которых был повинен, и циничный утешитель свергнутых василевсов, к гибели которых был 
причастен. Задача науки, естественно, состоит не  в том, {168} чтобы  обвинять  или  оправды-
вать Пселла, а в том, чтобы понять его, насколько это позволяет современное, далеко еще не 
удовлетворительное, знание его жизни и творчества. 

Самым  обширным  в  творчестве  Пселла  является  его  риторическое  наследие,  вклю-

чающее почти все жанры и виды греческой риторики. Наиболее обильно представлено красно-
речие  эпидектическое.  Это  речи  и  энкомии  (многочисленные  обращения  к  императорам  или 
речи от имени императоров, энкомии к материи, к Иоанну Мавроподу и др.), эпитафии, моно-
дии. 

Во многих речах Пселла отражены его связи с обществом, контакты и конфликты, сим-

патии и антипатии, характер которых выражен в заглавиях: «В защиту низложенного миропо-
лита  Филиппополя  Лазаря», «Речь  в  защиту  номофилака  от  Офриды», «К  полагающим,  что 
философ  стремится  к  занятиям  государственными  делами,  и  по  этой  причине  завидующим 
ему», «Слово  против  исподтишка  его  оклеветавшего», «Завистникам», «Речь  против  Кирула-
рия» и т. д. Некоторые речи представляют своеобразные риторические упражнения — экфра-
сисы («О медной статуе коня на ипподроме», «Описание статуи спящего Эрота»), иные — па-
родии на энкомии («Энкомий блохе», «Энкомий вину», «О клопе») и др. 

В научных оценках риторического наследия Пселла до последнего времени проявлялся 

типичный для отношения к византийской литературе антиисторический подход, когда оценка 
достоинств  и  недостатков  происходит  в  основном  при  соотношении  с  античными  нормами  и 
критериями:  в  одних  случаях  Пселл  критикуется  за  свою  «античность» — беспрекословную 
приверженность  классическим  образцам  и  нормам,  в  других,  напротив,  порицается  за  само-
стоятельность, за отдаление от античных норм и идеалов. Так же, как и в отношении философ-
ского наследия Пселла, объективная оценка его риторики возможна лишь с учетом особенно-
стей исторического развития и общего процесса развития культуры в соответствии не с прин-
ципом расчленения  на  «античные» и «неантичные» компоненты, а  с  принципом  выявления  в 
их соотношении и взаимосвязи новых, своеобразных «византийских» тенденций — как в рито-
рических произведениях Пселла, так и в его теоретических сочинениях по вопросам риторики. 

Теоретические воззрения Пселла по данным вопросам излагаются в целом ряде тракта-

тов, таких, как «Обзор риторических идей», «О сочетании частей речи», «Стиль Григория Бо-
гослова,  Василия  Великого,  Златоуста  и  Григория  Нисского», «Ипертима  Пселла  слово,  со-
ставленное для вестарха Пофоса, попросившего написать о богословском стиле». От этих со-
чинений невозможно  отделить  литературные  трактаты  Пселла  «Об  Ахилле  Татии  и  Гелиодо-

ре», «Спросившему, кто лучше писал стихи, Еврипид или Писида» и «Энкомий Симеону Ме-
тафрасту», как нельзя принципиально разграничить глубоко взаимосвязанные  в античной и в 
еще большей степени в средневековой византийской литературе теорию литературы и теорию 
красноречия. Взгляды  Пселла  представляют  интерес с точки  зрения как  его понимания  задач 
риторики и литературы, так и его восприятия греческого литературного наследия. 

Рассуждения Пселла о теоретических аспектах ораторского искусства свидетельствуют 

о том, что известный византийский ритор был хорошо {169} знаком с тем, что создано антич-
ностью  в  области  теории  красноречия.  Из  сочинений  Пселла  явствует  также,  что  эти  теории 
восприняты им в основном на уровне их позднеантичных разработок (Дионисий Галикарнас-
ский,  Гермоген),  переродившихся  в  значительной  степени  в  систему  формальных  канонов.  В 
интерпретации Пселла они в ряде случаев еще более формализуются в результате недостаточ-
но глубокого и точного прочтения и понимания текстов. В своих рассуждениях о видах речи и 
их компонентах Пселл  предстает как верный ученик древних  наставников, подражание кото-
рым объявляется гарантией достижения совершенства. И все это так бы и шло в русле эллини-
стическо-византийской  традиции,  если  бы  не  некоторые  высказанные  в  трактате  «Слово...  о 
богословском стиле» и повторяющиеся в некоторых других сочинениях мысли Пселла, внося-
щие новую, неожиданную ноту: идею творческого освоения риторической науки и творческого 
отношения к искусству слова, понятие творческой индивидуальности, становящееся у Пселла 
преимущественным критерием оценки ораторского мастерства. 

В трактате «О соединении», разъясняя способы соединения, сочетания в речи различ-

ных  компонентов,  автор  обращается  за  примером  к  строительству,  искусству  кладки  камней, 
бревен,  кирпичей.  Принцип  подгона,  прилаживания  Пселл  развивает  в  идею  слияния,  рож-
дающего новое качество, апеллируя при этом не к бревнам и кирпичам, а к столь органичной 
для  византийца  стихии  сочетания  многоцветных  камней.  Слова  уподобляются  драгоценным 
камням: одни из них «можно сравнить с зелеными камнями, другие — с огненными, третьи — 
со светящимися: а иные — с едва зримыми» (Мих. Пс. Слово. С. 162). «Не все жемчужины,— 
пишет  Пселл,  обращаясь  к  Григорию  Богослову,—  думаю,  брал  ты  крупные  и  круглые,  а  из 
камней брал не только сверкающие и зеленые. Пусть одни из них были прозрачны, другие же 
— мутные или словно изъеденные морской водой, с трещинами, иные же были расколоты до 
глубины, некоторые же малы, не придающие особого блеска произведению искусства... делал 
непохожее  похожим  и  при  несходстве  материалов  добивался  наилучшей  гармонии» (Там  же. 
С. 164) 

23

Под «наилучшей гармонией» Пселл разумеет качественно новое художественное явле-

ние, возникающее благодаря способности Григория «делать многое единым», что является не 
чем иным, как силой таланта, творчества, творческого вдохновения (Там же) 

24

. Вобрав в себя 

все лучшее, что было достигнуто предшественниками, творчески переработав их опыт, прове-
дя его через свой ум и душу, Григорий сам становится источником яркого искусства. «Мне во 
всяком случае кажется, {170} что он, однажды выпив сразу весь поток искусства, частью отту-
да  напоил  свой  разум,  частью  из  своей  души  вывел  источник  воды  живой  и  отделывал  свои 
речи не глядя на образец, но был сам для себя первообразцом стиля» (Там же. С. 166), «объе-
динил в своих речах достоинство каждого из упомянутых лиц, что кажется, будто он не у них 
отыскал и собрал все это, а сам собой стал первообразом словесной прелести» (Там же. С. 161). 

Для  Пселла  несомненно  право  одаренного  художника  творить  по-своему,  по  диктуе-

мым его собственной творческой интуицией законам; в этом он далеко уходит от рекоменда-
ций  Дионисия  Галикарнасского  относительно  применения  «хорошо  проверенных  им  канонов 

                                                           

23

 

Интересна  тенденция  Пселла  описывать  явления  риторики  элементами  оптическими,  использовать  образ 

«слова-камня»  для  характеристики  фонетических  и  акустических  особенностей  речи: «...одни  из  них  крупны,  за-
стревают  в  челюсти,  сильно  бьют  они  окружающий  воздух,  скопом  проталкиваются  в  уши  слушателей.  Шумят  в 
лабиринтовых проходах и потрясают душу» (Там же. С. 162). «...Округлые и отточенные снаружи, его слова внутри 
полые, а если часто давить их губами, они провалятся» (Там же. С. 165). 

24

 

«При смешивании красок,— поясняет Пселл в другом трактате («Стиль Григория Богослова, Василия Велико-

го, Златоуста и Григория Нисского»),— создается цвет, на эти краски непохожий и более красивый, чем любой из 
составивших его цветов. Так и цвет Григориевой речи вобрал в себя тысячи цветов, но отличен от них и гораздо 
красивее их» (Там же. С. 154). 

для тех, кто стремится хорошо писать и говорить» 

25

. В творчестве Григория он особенно под-

черкивает  «приемы,  открытые  им  самим», «изобретенное  им  самим  искусство», «смешение 
фигур по-своему», «свои собственные сочетания». 

Постулирование  Пселлом  идеи  самостоятельности,  самобытности  творчества  осо-

бенно  ценно  тем,  что  идея  эта,  наиболее  четко  высказанная  в  связи  с  творчеством  Григория 
Назианзина, отнюдь не замыкается на этом высшем для византийцев литературном и церков-
ном авторитете, а представляется столь же актуальной в отношении молодого Иоанна Итала, 
Константина Лихуда, сравниваемого им по яркости и силе красноречия с Периклом («в боль-
шинстве  случаев  не  подчинялся  канонам,  а  вводил  каноны,  лучшие,  чем  оно») 

26

,  а  главным 

образом в отношении самого Михаила Пселла, усматривавшего в своем творчестве ту же спо-
собность, которой наделен Григорий,— «делать многое единым» («Я один впитал в себя мно-
гих» (Памятники. С. 149)). 

Эта идея, довольно четко проявившаяся в литературных воззрениях Пселла, важна для 

лучшего  понимания  представлений  византийцев  данной  эпохи  об  их  месте  в  непрерывном 
процессе развития культуры, соотношения их творчества с наследием великих предков. Теория 
самостоятельного творческого поиска (правда, не так уж широко выполняющаяся на практике), 
претензия на соизмеримость собственного творчества с творчеством древних, принципиально 
отличается  от  других,  культивируемых  в  средние  века  концепций,  в  частности  от  идеи 
«Translatio studii» (преемственности знаний), усматривающей залог собственных достижений в 
величии предков, в богатстве оставленного ими культурного наследия (известное сравнение св. 
Бернара с карликами, стоящими на плечах великанов). 

Пселл и его современники, сознавая свою глубокую и прямую связь с греческим про-

шлым, которым они не перестают восхищаться, тем не менее ощущают себя не карликами, а 
фигурами,  соизмеримыми  с  великими  предшественниками,  что  представляет  интерес  как  вы-
ражение активного творческого самосознания. 

В идее сопоставимости византийской культуры с культурным наследием античности, в 

сравнении  Лихуда  с  Периклом  или  Георгия  Писиды {171} с  Еврипидом («Спросившему,  кто 
лучше писал стихи. Еврипид или Писида» (Мих. Пс. Слово. С. 166)) с очевидностью проявля-
ется  антиисторизм  Пселла, естественный  для данной эпохи. Однако, с другой стороны, здесь 
важно отметить и глубокую историчность Пселла по сравнению со многими филологами более 
позднего  времени,  заключающуюся  в  чувстве  глубокого  и  органичного  единства  греческой 
литературы,  цельности  и  непрерывности  греческого  литературного  процесса.  Если  в  сфере 
науки  термин  «наша»  наука  означает  у  Пселла  богословие,  в  отличие  от  античных  светских 
наук, то в области художественного творчества эта грань бывает почти незаметной. 

«Ты спрашиваешь,— пишет он в своем „письме-трактате“, условно называемом „Стиль 

Григория Богослова, Василия Великого, Златоуста и Григория Нисского“,— сколько и кто из 
христианских авторов создавал свои речи по правилам искусства и могут ли они соперничать с 
Демосфеном  и  Лисием  по  построению,  убедительности,  выбору  и  сочетанию  слов,  внешним 
украшениям и эффективным фигурам?» (Mich. Ps. De oper. daem. Р. 124). 

На этот вопрос дается положительный ответ, составляющий содержание данного трак-

тата.  Однако  сама  постановка  такого  вопроса  перед  Пселлом  предполагала  неуверенность  в 
возможности сравнения, в сопоставимости явлений. В трактате, посвященном «богословскому 
стилю Григория Назианзина», преимущество Григория перед его античными предшественни-
ками аргументируется в свете общелитературных и общериторических критериев, но не моти-
вируется преимуществом Григория как христианина перед язычниками. В другом своем лите-
ратурно-риторическом сочинении (Памятники. С. 148), перечисляя предпочитаемых им писа-
телей: Демосфена, Сократа, Аристида и Фукидида, Пселл причисляет к ним и Григория, кото-
рый для него стоит выше всех, при этом он, как всегда, руководствуется нерелигиозным крите-
рием — «по уму и красоте». 

Оценка греческой литературы как единой сокровищницы с единых, общелитературных 

позиций — линия, идущая от Фотия, от «более спокойного», нерелигиозного подхода к антич-

                                                           

25

 

Цит. по: Миллер Т. А. Михаил Пселл и Дионисий Галикарнасский // Античность и Византия. М., 1975. С. 146. 

26

 

Цит. по: Любарский Я. Н. Михаил Пселл. Личность и творчество: К истории византийского предгуманизма. 

М., 1978. С. 135. 

ности.  В  смысле  преодоления  в  отношении  к  литературе  внелитературных  критериев  Пселл 
представляет, несомненно, более высокий, более современный ему этап. Это видно хотя бы по 
оценке  Фотием  и  Пселлом  одних  и  тех  же  литературных  произведений.  К  примеру,  роман 
Ахилла Татия, который после признания в нем некоторых стилистических достоинств оцени-
вается  Фотием  в  основном  с  христианских  морально-этических  позиций, «делающих  невоз-
можным его чтение», Пселл воспринимает иначе: противопоставив роман другому, более серь-
езному чтению, Пселл определяет его место в ряду услаждающих, развлекательных книг, ко-
торым не отказывает в праве участвовать в формировании вкуса и знаний, что свидетельствует 
о глубоком проникновении Пселла в литературное мастерство романиста, структуру произве-
дения, построение его сложной, многоплановой композиции. 

Говоря  о  «литературоведении»  Пселла,  не  следует,  однако,  преувеличивать:  у  Пселла 

нет сколько-нибудь четкой концепции истории литературы, четких критериев оценки идейно-
художественного  содержания  произведения.  Это  видно  хотя  бы  из  сопоставления  Пселлом 
творчества  Эсхила  и  Писиды,  где  критерием  оценки  своеобразных  идейных  и  худо-
{172}жественных  явлений  оказываются  риторические  и  метрические  аспекты.  Помимо  рас-
плывчатости критериев оценки, сказывается и очевидная ограниченность знания древнегрече-
ской литературы, представлений о реальном объеме и истинной глубине ее содержания (в дан-
ном случае подлинного Эсхила), однако и удивляться следует не тому, что еще не было прочи-
тано  и  познано  Пселлом,  а  тому,  что  было  уже  понято  и  осознано.  Развитие  византийской 
культуры  не  было  прямо  пропорциональным,  тождественным  темпу  и  степени  углубления  в 
античную культуру. 

Прогресс средневековых культур (в том числе, очевидно, и греческой), обусловленный 

многими  факторами,  не  шел  непременно  через  познание  и  освоение  античной  культуры.  Не-
глубокое знание Эсхила (и многих других древнегреческих писателей) не сдерживает стремле-
ния Пселла познать глубины бытия, вникнуть в смысл человеческой жизни, чувствовать себя 
полноценным  участником  многовековой  греческой  духовной  истории  и  нового  культурного 
прогресса. 

Наиболее  ярким  явлением  в  литературном  творчестве  Пселла  справедливо  считается 

«Хронография».  Нисколько  не принижая  ее  значения  как  первостепенного  исторического  ис-
точника, во многом, несомненно, достоверно отражающего реальную действительность, следу-
ет сказать об исключительной ценности «Хронографии», ее насыщенности другой, художест-
венной правдой, силой и яркостью изображения событий и характеров, страстей и психологии, 
сливающихся в единую картину эпохи — драму людей и драму империи. 

Своеобразие «Хронографии» во многом обусловлено воплощением в ней, в определен-

ной мере, одного из творческих идеалов Пселла — стремления к синтезу риторики и филосо-
фии. Рассказывая о событиях истории и деяниях людей, Пселл всегда пытается вникнуть в их 
общечеловеческий смысл, уловить «философию» истории, раскрываемую им обычно в заклю-
чающих отдельные эпизоды рассказа обобщающих сентенциях. Никогда не переходящие в фи-
лософские  рассуждения,  остающиеся  в  рамках  жанровой  стилистики  произведения,  они  рас-
крываются  параллельно  и  посредством  литературных  приемов,  самим  ходом  повествования, 
мастерским  построением  рассказа,  подчеркивающим  причинно-следственную  связь  явлений. 
Одно из главных достоинств «Хронографии» — произведения, не относящегося определенно 
ни к одному из жанров, как ни странно,— именно жанровое единство, не изменяющее писате-
лю чувство стиля складывающегося под его пером сочинения. 

Особый характер придает сочинению Пселла участие в нем самого автора как одной из 

активных политических фигур данной эпохи. Он вступает в действие незаметно, постепенно, 
по  мере  активизации  его  роли  ближайшего  советника  императоров  начиная  с  царствования 
Константина IX Мономаха.  Именно  к  этой  части  рассказа  относится  представление  Пселлом 
самого  себя  с  изложением  своих  исторических  и  других  концепций,  помещаемых  обычно  в 
предисловии. Здесь это своеобразная форма характеристики вступающего в рассказ историче-
ского персонажа и в то же время — прием, позволяющий Пселлу показать глубину и широту 
своего мышления и знаний. 

Эта тенденция  Пселла,  и  в  дальнейшем  выражающаяся  либо  в непомерном  преувели-

чении своих заслуг и достоинств (влияния на импера-{173}торов и на судьбы империи, на воз-
рождение  науки,  даже  обогащение  стратегического  искусства,  в  котором  разбирался  слабо), 

либо в приглушении, умалчивании своих просчетов и недостатков, вступает в противоречие с 
художественной целеустановкой Пселла  на  достижение максимальной  достоверности  и  прав-
доподобия.  Пселлу-писателю  не  всегда  удается  игнорировать  законы  правдоподобия  в  угоду 
Пселлу-политику, и в этих случаях в произведении проступают теневые черты его характера, 
отголоски  неблаговидных  действий.  Не  способствуя,  естественно,  усилению  читательских 
симпатий к Пселлу-герою, такие моменты вызывают углубление доверия к Пселлу-писателю, к 
достоверности излагаемых им событий. Иллюзию объективности повествования Пселл создает 
и сознательным использованием ряда приемов: отсутствием категоричности в оценке событий 
(«Я не могу сказать, прав ли я» (Мих Пс. С. 32)), указанием на источники информации, прямы-
ми обращениями к усопшим императорам, призываемым в свидетели тех или иных событий (к 
Константину Мономаху и Константину Дуке), критикой мелких, незначительных недостатков 
здравствующих императоров (критика юного Михаила VII за неспособность складывать ямбы 
в сочетании с безмерным восхвалением его других достоинств), сравнительно редким обраще-
нием к прямой речи: Пселл вкладывает в уста исторических персонажей импровизированные 
тексты  (если  они  и  встречаются  в  «Хронографии»,  то,  как  правило,  сравнительно  коротки  и 
произнесены в присутствии Пселла). Расположению к рассказу способствует и доверительный 
интимный  тон  рассказчика,  вводящего  читателя  даже  в  технологию  повествования («Однако 
мой рассказ, не миновав еще и введения, уже поспешно стремится к концу — вернемся же к 
истокам правления Романа» (Там же. С. 23)) и делающего его как бы соавтором, более того — 
иногда  даже  соучастником  событий («Доводя  до  этого  места  повествование  о  царице,  снова 
вернемся к севасте и самодержцу и, если угодно, разбудим их, разъединим и Константина при-
бережем для дальнейшего рассказа, а жизнь Склирины завершим уже здесь» (Там же. С. 89)). 

В  подобных  пассажах  раскрывается,  конечно,  не  все — и  не  главное — в  искусстве 

Пселла  как  рассказчика,  умеющего  держать  в  напряжении  читателя,  высвечивать  основные 
идейные и эмоциональные акценты. Умением прервать рассказ вовремя, на интересном месте и 
обещанием  вернуться  к  нему  позже  автор  создает  соответствующий  эмоциональный  фон  для 
дальнейшего  повествования;  например,  когда  прерывает  рассказ,  закончившийся  драмой  ро-
мантической  любви  Константина  Мономаха («О  всех  страданиях  Константина  я  умолчу — 
расскажу только о главном, какие дела он творил на могиле севасты, но сделаю это не сейчас, а 
в  свое  время,  после  того,  как  изложу  события,  которые  этому  предшествовали» (Там  же. 
С. 89)).  Пселл  не  всегда  выполняет  обещание  о  возобновлении  прерванного  рассказа,  иногда 
считая,  по-видимому,  задачу  литературного  приема  выполненной,  а  иной  раз,  быть  может,  и 
попросту забыв об обещании. Подобные просчеты и признания в них Пселла тоже превраща-
ются  в  литературный  прием.  Так,  описание  внешности  Василия II, помещенное,  как  говорит 
Пселл, по забывчивости и оплошности лишь в конец рассказа об этом императоре, в действи-
тельности становится своеобразным, необычайно ярким и четким психофизи-{174}ческим ре-
зюме рассказа о сильном и грозном Василии Болгаробойце (Там же. С. 17). 

Образом Василия открывается галерея персонажей «Хронографии», потрясающих сво-

ей яркостью, полнокровностью, богатством красок духовного мира и внешнего облика. И если 
мы можем представить себе данную эпоху в истории Византии как историю жизни реальных, 
во плоти и крови встающих перед нашими глазами людей, то это главным образом благодаря 
удивительным портретам, созданным талантом Пселла. 

Пселл понимал задачи писателя в сфере изображения лиц и характеров, осознавал свою 

способность  проникновения  в  души  людей: «Я  проник  в  твою  душу,—  пишет  он  одному  из 
своих адресатов,— и понимаю тебя лучше, чем ты самого себя; хочешь я коротко представлю, 
каков ты душой?» (Виз. лит. С. 246). «Как никто другой,— говорит он,— способен я распозна-
вать  людей  посредством  ощущений,  как  сквозь  двери,  проникать  в  душу,  постигать  ее,  отра-
женную в бровях и глазах» (Там же). 

В  основе  изображения  Пселлом  лиц  и  характеров  лежит  также  его  четкая  концепция 

человека,  который  представляется  ему  совмещением  противоположностей, «смешением  ра-
зумного и неразумного» (с преобладанием неразумного), для которого характерно непостоян-
ство  и  изменчивость.  Это  тем  более  касается  тех,  кто  преимущественно  является  предметом 
изображения в «Хронографии»,— правителей, души которых, «как море, успокаивающееся и 
затихающее лишь на мгновенье, а в остальное время волнующееся и вздымающееся волнами и 
бурлящее то от борея, то от апарктия, то от другого, несущего бурю ветра» (Мих. Пс. С. 78). 

При изображении людей Пселл основывается на новых для византийской и в целом для 

средневековой  литературы  принципах.  Это  раскрытие  образа  в  действии  и  движении,  в  его 
внутренней  сложности  и  противоречивости,  в  глубоком  взаимодействии  с  историей,  во  взаи-
мосвязи нравственных и духовных качеств и их соотношении с внешними, физическими чер-
тами. Тонкость и точность психологических наблюдений усиливается и образной, метафориче-
ской формой их выражения, остро контрастным характером их сочетаний и противопоставле-
ний. Данные приемы в значительной мере используются в характеристике Зои: «В остальном 
же была она то мягкой и расслабленной, то жесткой и строгой, причем оба состояния сочета-
лись в одном человеке и сменяли друг друга в мгновенье ока и без всякой причины. Если кто-
нибудь при неожиданном появлении бросался на землю, притворяясь, будто, как ударом мол-
нии, поражен ее видом (такую комедию перед ней разыгрывали многие), то она сразу одарива-
ла  его  золотой  повязкой,  но  если  он  при  этом  начинал  пространно  выражать  свою  благодар-
ность, тут же приказывала заковать его в железные цепи. Зная, что ее отец не скупился на на-
казания, лишал осужденных глаз, она подвергала такой же каре за малейший проступок, и если 
бы не вмешивался самодержец, многим людям вырывали бы глаза без всякого повода...» (Там 
же. С. 118). 

Контрасты  с  наибольшим  эффектом  используются  Пселлом  при  сравнительных,  пар-

ных  характеристиках  (синкрисисах),  позволяющих  более  четко  высвечивать  специфические 
черты  характера.  Так  намечаются  черты  первых  же  героев  «Хронографии» — Василия II  и 
Константи-{175}на VIII: «Василий — старший из них — производил всегда впечатление чело-
века деятельного и озабоченного, а Константин, напротив, всем казался безвольным прожига-
телем жизни, будучи человеком легкомысленным и склонным к развлечениям» (Там же. С. 6). 
Эти  черты  затем  развиваются  в  повествовании  интересно  и  многогранно:  Василий,  проводя 
жизнь в походах, «выносил зимнюю стужу и летний зной, томясь жаждой, не сразу бросался к 
источнику  и  был  воистину  тверд,  как  кремень»;  Константин  «при  сильном  теле  был  труслив 
душой. Уже старик, не способный вести войну, он раздражался от любого дурного известия, и 
когда  наши  соседи-варвары  поднялись  против  нас,  успокаивал  их  титулами  и  дарами...  зло-
умышленников  он  не  подвергал  опале,  не  изгонял  и  не  заключал  под  стражу,  а  немедленно 
выжигал им глаза железом. Такое наказание он определял всем, за проступки тяжелые и лег-
кие,  независимо  от  того,  действительно  человек  виновен  или  только  дал  пищу  для  слухов,— 
ведь царь не заботился, чтобы наказание соответствовало прегрешению, а хотел лишь избавить 
себя от беспокойства» (Там же. С. 18). 

Пселл умеет давать четкую, принципиальную характеристику несколькими штрихами, 

короткой  фразой, вмещающей  максимальную информацию: «Иоанн, муж не  только  храбрый, 
но  деятельный  и  решительный,  умевший  красно  говорить,  а  еще  лучше  молчать» (Там  же. 
С. 144); «Они не ошиблись в своем выборе, разве только что этот муж умел скорее подчинять-
ся и повиноваться, нежели повелевать» (Там же. С. 1); «казаться значило для него больше, чем 
быть» (Там же. С. 27). «Какую он вел жизнь, такого и заслужил погребения, и от своих трудов 
и трат на монастырь воспользовался только тем, что его похоронили в укромном уголке храма 
Романа III» (Там же. С. 35). 

Наиболее яркие из образов Пселла — те, которые он рисовал «с натуры», образы лю-

дей, с которыми ему довелось жить в непосредственном общении, испытать на себя их милость 
и гнев, изменчивость нрава. Главный из них — Константин IX Мономах, которому в «Хроно-
графии» отводится наибольшее место. Сложность оценки Константина усугубляется осознани-
ем Пселлом того, сколь многим он обязан милости монарха, личности и правлению которого 
он как историк, желающий писать «по законам правды», не может дать положительной оценки. 
Оценка, данная им Константину, сурова: «Этот самодержец не постиг природы царства, ни то-
го, что оно род полезного служения подданным и нуждается в душе, постоянно бдящей о бла-
гом правлении, но счел свою власть отдыхом от трудов, исполнением желаемого, ослаблением 
напряжения, будто он приплыл в гавань, чтобы уже не браться больше за рулевое весло, но на-
слаждаться благами покоя; он передал другим попечение о казне, право суда и заботы о вой-
ске, лишь малую толику дел взял на себя, а своим законным жребием счел жизнь, полную удо-
вольствия и радостей...» (Там же. С. 83). 

Легкомыслие императора иллюстрируется описанием его чудачеств — увлечения бес-

смысленным  строительством,  привязанности  к  шутам  и  шарлатанам,  любовных  похождений. 

 

 

 

 

 

 

 

содержание   ..  70  71  72  73   ..